Ким Робинсон – Марсиане (страница 53)
В первый год ее глубоко расстраивало, что она не могла ни говорить, ни ходить. Она видела, как это получается у других, и ей хотелось того же. Она падала миллион раз, как кукла со слишком большой головой. Я всегда держала под рукой запас лейкопластыря. Она властно что-то всем лепетала, но, когда ее не могли понять, приходила в ярость. Выхватывала все у других из рук. Бросала свои чашки и ложки в окружающих или просто скидывала посуду на пол. Она могла попытаться ударить своей ручкой, и иногда это у нее получалось. Могла стукнуть затылком – и дважды рассекала мне губу, но после я стала отстраняться быстрее, чем она запрокидывала голову. И это ее бесило. Она падала на пол и с ревом стучала о него кулачками и ножками. Трудно было не рассмеяться, глядя на этот спектакль, но я обычно не давала ей видеть свой смех, потому что тогда она просто зверела и ее лицо приобретало тревожный фиолетовый оттенок. И я старалась вести себя уклончиво. Игнорировать ее было несложно.
«Зо просто делает, что ей вздумается, – говорила я. – У нее будто электрическая буря проходит по нервам. Тут ничего нельзя поделать – только дать ей это выплеснуть».
Научившись ходить, она стала уже меньше капризничать. И еще она очень быстро научилась есть, причем от высоких кресел и всяких детских приборов гордо отказывалась. Но когда она начала всюду лазить, то стала подвергать себя опасности большей, чем когда-либо прежде. Она могла съесть что угодно. Меняя ей подгузники, я находила песок, грязь, гальку, корни, ветки, мелкие игрушки, всякие бытовые предметы – это был настоящий ужас! Но если пытаться ее изменить, она будет сражаться как сумасшедшая. Не всегда, но где-то в половине случаев. И так было со всем, что она делала: переодевалась, чистила зубы, забиралась в ванну, вылезала из нее. В половине случаев она слушалась, в половине – противилась. И если я позволяла ей победить, то в следующий раз было еще хуже. Отдай сантиметр – она заберет целый километр.
Думаю, заболела она от того, что ела грязь. Она подхватила какую-то разновидность вирус Гийена – Барре, но узнали мы об этом не сразу. Мы только увидели, что у нее температура подскочила до сорока градусов, а потом ее полностью парализовало на шесть дней. Я в это поверить не могла. И пока я еще не оправилась от шока, она вдруг задвигалась снова – сначала просто подергивала конечностями, затем ожила совсем. Для меня это было невероятным облегчением. Но должна признать, после этого она стала вести себя хуже, чем когда-либо. Она закатывала истерики, которые могли длиться целый час, а если оставить ее в комнате одну, она делала все, что могла, чтобы сотворить там хаос. Она ломала себе обе руки. Поэтому нужно было оставаться с ней и присматривать. Я всерьез подумывала обить ее комнату войлоком.
С другим детьми она вела себя так же кошмарно. Подходила к ним и била, как если бы хотела увидеть, что с ними будет. Она ничего не имела против этих детей и не казалась злобной – скорее просто невменяемой. И действительно, вскоре мы выяснили, что у нее после болезни осталась проблема восприятия: ей казалось, будто она находилась дальше от окружающих предметов, чем они были на самом деле. Поэтому когда ее кто-то заинтересовывал – бам! – и он падал навзничь. В яслях она была веселой маленькой анархисткой и была так прихотлива, что мне было стыдно ее там оставлять. Но мне нужно было работать, проводить какое-то время отдельно от нее, поэтому я все равно ее оставляла. Там мне не жаловались, по крайней мере прямо.
Чем лучше она начинала говорить, тем сильнее противилась правилам. Первым и любимым на многие годы ее словом было «НЕТ». Она произносила его с потрясающей убежденностью. И на вопросы с подвохом она давала самые явные «НЕТ» из всех. Ты вылезешь из ванны? Нет. Хочешь почитать книжку? Нет. Хочешь скушать десерт? Нет. Любишь говорить «нет»? НЕТ.
Она училась говорить так быстро, что я практически не замечала, как это происходило. За несколько месяцев она освоила всего несколько слов, но затем вдруг могла уже сказать все, что хотела. Это в некотором смысле ее расслабило. Когда она была в хорошем настроении, оно вправду было хорошим, и продолжалось это подолгу. Она становилась такой милой, что едва можно было перед ней устоять. Наверное, это был некий эволюционный механизм, который не позволял людям убивать своих детей. Она постоянно находилась в движении – прыгала и скакала, старалась что-то делать, куда-то бежать. Ей отчего-то сильно понравились трамваи и грузовики, и она постоянно выкрикивала: «Трамвай!» или «Грузовик!». Наслушавшись ее восторгов, однажды я, сидя в трамвае, увидела в окно грузовик и, к собственному удивлению, сказала:
– Ой, какой большой грузовик! – И пассажиры трамвая изумленно на меня посмотрели.
Но все равно нрав у нее был еще тот. И теперь, когда она злилась, она могла устроить разнос не хуже, чем если бы ударила или чем-нибудь запустила. Было даже смешно от того, насколько примитивно она изъяснялась. Она говорила все самое гадкое, что могла придумать. «Убирайся!», «Ты мне не нравишься!», «Я с тобой не дружу!», «Ты не моя мама!», «Ты пустое место!», «Я тебя больше не люблю!», «Я тебя ненавижу!», «Ты умрешь!», «Иди вон!»
На людях от этого могло быть стыдно. Когда я брала ее куда-то с собой, она часто пялилась на кого-нибудь и громко заявляла: «Мне этот дядя не нравится». И иногда добавляла: «Уходи!»
– Зо, веди себя прилично, – говорила тогда я и своим извиняющимся взглядом пыталась дать понять, что она делала так со всеми. – Это некрасиво.
После раннего детства, когда она пережила так называемый кризис двух лет, заметных изменений не произошло. А в некотором смысле стало даже хуже. Порой с ней было почти невозможно совладать. Я будто бы жила с психически больным человеком. Каждый день превращался в настоящие американские горки, где было несколько резких пиков и столько же визгливых истерик. Что бы я ни говорила ей сделать, она сначала думала, хочет она этого или нет, и, как правило, сама мысль делать, что велено, претила ей, и она шла наперекор просто из принципа. Часто она делала все наоборот. Мне приходилось быть к этому готовой – иначе последствия оказывались неприятными. Мне приходилось решать, стоит ли говорить ей не делать чего-либо – действительно ли это имело значение. Если да, то мне следовало готовиться к целой драме. Однажды я сказала ей:
– Зо, не стучи чашкой о стол! – И она ударила ею прежде, чем я успела к ней подбежать, разбив и чашку, и стеклянную столешницу. Ее глаза широко раскрылись от удивления, но раскаяния в ней не было. Зато она сердилась на меня – будто это я ее обманула. Ей захотелось разбить еще что-нибудь, чтобы лучше понять, как это происходит.
Вся эта ее обостренность была постоянной и всесторонней, поэтому когда она была в хорошем настроении, то становилась настоящим золотом. Мы исследовали Марс, как в самом начале его исследовал Джон. Никогда еще – даже с Саксом, Владом или Бао Шуйо – я не ощущала присутствия такого блистательного ума, как рядом с ней, когда мы гуляли по пустошам или городским улицам, а ей было всего три годика. Я чувствовала, будто со мной находится кто-то, внимательно наблюдающий за миром и соображающий быстрее, чем я могла бы когда-либо мечтать. Она то и дело над чем-то смеялась – я часто даже не понимала, над чем, – и в эти минуты она была прекрасна. Она всегда была очень красивым ребенком, но, когда смеялась, физическая красота сливалась с ее невинностью и от ее вида вовсе захватывало дух. Как нам удается уничтожить это качество – это великая загадка человечества, которая вызывает снова и снова вопросы.
Как бы то ни было, эта красота и этот смех позволяли мне легче переживать ее истерики, это уж точно. Ее нельзя было не любить, какой бы она ни была вспыльчивой. Когда она стучала по столу, кричала и стучала кулаками, я думала: «Ну ничего, это же просто Зо. Нет нужды принимать это на свой счет». Даже когда она кричала, что ненавидит меня, – это тоже было не всерьез. Просто она была очень вспыльчивой. Я любила ее всем сердцем.
Встреча с Ниргалом от этого стала только болезненнее. Какой контраст – неделю за неделей я заботилась о Зо, часто совершенно выматывая себя, а потом вдруг приходит он, легкий, неуловимый и милый, как всегда. Дружелюбный, мягкий и немного отстраненный. Немного напоминающий Хироко. И все же он был отцом Зо, сейчас я это признаю, но кто мог представить, что она имела к нему, такому блаженному и спокойному человеку, хоть какое-то отношение. Он может стать Великим марсианином – с этим, пожалуй, согласны все, – но ничего общего с Зо у него нет, поверьте мне. Однажды он пришел, и все, как обычно, залебезили около него, словно привлеченные каким-то волшебным зеркалом, а Зо, посмотрев на него всего раз, повернулась ко мне и заявила:
– Он мне не нравится.
– Зо!
Дерзкий взгляд на него:
– Уходи!
– Зо! Веди себя хорошо! – Я посмотрела на него. – Она со всеми так.
Она тут же подбежала к Шарлотте и, обняв ее за ноги, глянула на меня. Все рассмеялись, и она сердито заозиралась, не ожидая такого поворота.
– Ладно, – продолжила я, – она так себя ведет с половиной всех людей, а вторую половину обнимает. Но к какой половине ты относишься – это может меняться.