Кейтлин Кирнан – Утопленница (страница 31)
– Это случилось однажды летом, до того, как я его встретила, когда мы ещё не начали работать вместе, – начинает она, а затем делает паузу, чтобы ещё раз затянуться сигаретой. Её взгляд возвращается к висящей позади меня картине. – Предполагаю, что это было лето 1937 года. Депрессия ещё не закончилась, но его семья на Лонг-Айленде пережила её лучше, чем большинство других бедолаг. У него водились деньги. Иногда он брал заказы для журналов, если платили прилично. Он рисовал кое-что для «Нью-Йоркера», для «Харперс Базар» и для «Колльера», но я полагаю, вы об этом в курсе, раз так внимательно изучили его биографию.
На конце её сигареты скапливается опасно много пепла, хотя она, кажется, этого не замечает. Я оглядываюсь и замечаю пустую пепельницу из тяжёлого свинцового стекла, стоящую на краю соседнего кофейного столика. Непохоже, чтобы её опустошали уже несколько дней, а может, даже и недель – ещё один аргумент против реальности существования кубинской горничной. Моё кресло сердито поскрипывает и шатается, когда я наклоняюсь вперёд, чтобы взять её оттуда. Я предлагаю пепельницу ей, и она на мгновение отводит взгляд от картины, ровно настолько, чтобы принять её от меня со словами благодарности.
– В любом случае, – продолжает она, – он мог рисовать что ему хочется. Это была свобода творчества, которую он никогда не принимал как должное. Тем летом он остановился в Атлантик-Сити, так как, по его словам, ему нравилось наблюдать за людьми на променаде. Иногда он мог часами сидеть, рисуя их углём и пастелью. Он показал мне довольно много набросков этих променадов, и мне кажется, что впоследствии он собирался рисовать по ним картины, но, насколько мне известно, до этого дело так и не дошло.
– Тем летом он снял номер в «Трейморе», где я сама ни разу не останавливалась, но, по его словам, это было замечательное место. Летом многие из его друзей и знакомых отправлялись в Атлантик-Сити, поэтому он никогда не испытывал недостатка в компаньонах, если ему этого хотелось. Он рассказывал мне, что там проводились самые замечательные вечеринки. Иногда по вечерам он спускался в одиночестве на пляж, то есть на песчаную полосу, потому что, по его словам, волны, чайки и запах моря оказывали на него успокаивающее действие. В его мастерской, той, что он держал в Верхнем Вест-Сайде, стояла литровая банка из-под майонеза, наполненная ракушками, морскими ежами и тому подобными диковинами. Он собирал их в Атлантик-Сити на протяжении многих лет. Некоторые из них мы использовали в качестве реквизита для его картин, кроме того, у него был целый шкаф, забитый раковинами из Флориды, Нассау, Кейптауна и чёрт его знает ещё откуда. Он показывал мне раковины и морские звёзды из Средиземноморья и Японии, насколько я помню. Раковины со всего мира, запросто. Они ему очень нравились, как и всякий разный топляк.
Она постукивает сигаретой по краю пепельницы, разглядывая картину с изображением русалки и маяка, и у меня возникает отчётливое чувство, что она черпает в этом недостающую смелость, которая ей крайне необходима, чтобы нарушить обещание, которое она держала семьдесят лет. Обещание, данное за три десятка лет до моего рождения. Теперь я понимаю, как охарактеризовать запах её квартиры. Здесь пахнет временем.
– Был конец июля, солнце уже садилось, – продолжает она, очень медленно, как будто тщательно обдумывает теперь каждое слово. – Он сказал мне, что в тот вечер был в скверном настроении, поскольку предыдущей ночью ему не повезло в игре в покер. Он, бывало, поигрывал в карты. По его заверениям, это была его единственная слабость.
– Так или иначе, он спустился на песчаный берег, босиком, по его словам. Я помню, как он рассказывал мне, что снял перед этим обувь. – В этот момент мне приходит в голову мысль, что, возможно, весь этот рассказ вымышлен, что она плетёт фантастические байки, дабы я не разочаровался, лжёт мне в угоду, либо потому, что её дни предельно однообразны, а она считает, что своего необычного гостя нужно как-то развлекать. Я отгоняю эти мысли. В её голосе нет ни намёка на фальшь. Художественная журналистика не принесла мне славы и богатства, но зато я довольно хорошо научился распознавать ложь, когда кто-то пытается меня обмануть.
– Позднее он сказал мне: «Песок под моими ногами был такой холодный». Какое-то время он прогуливался вдоль линии прибоя, а затем, незадолго до наступления темноты, наткнулся на группу мальчиков восьми или девяти лет, которые столпились вокруг какого-то странного, смутно различимого предмета. Прилив отступал, и находка мальчиков осталась лежать на обмелевшем берегу. Он вспоминал, как ему показалось странным, что они задержались там так поздно, эти мальчики, вместо того чтобы ужинать дома со своими семьями. На набережной уже зажигались огни.
После этих слов она вдруг отводит взгляд от картины на стене своей квартиры, «Вид на берег с Китового рифа», словно получила от неё, что ей требовалось, и больше там искать нечего. Все так же избегая смотреть на меня, она тушит сигарету в пепельнице. Затем прикусывает нижнюю губу, слизнув при этом немного помады. Эта старуха в инвалидной коляске не выглядит грустной или задумчивой. Мне кажется, что выражение её лица скорее отражает гнев, и я хочу спросить, почему она злится. Вместо этого я спрашиваю, что за находку мальчики сделали на берегу, которую в тот вечер увидел художник. Она отвечает не сразу, закрыв глаза и делая глубокий вдох, а затем медленно, устало выдыхает.
– Простите, – обеспокоенно произношу я. – Я не собирался на вас давить. Если вы хотите остановиться…
– Я не хочу останавливаться, – говорит она, вновь открывая глаза. – Не для того я зашла так далеко и рассказала так много, чтобы останавливаться. Это было тело девушки, очень юной девушки. Он сказал, что на вид ей было не больше девятнадцати или двадцати лет. Один из мальчишек тыкал в неё палкой, поэтому он схватил первый попавшийся под руку кусок дерева и всех разогнал.
– Она утонула? – осторожно спрашиваю я.
– Возможно. Может быть, сначала она утонула. Но потом её перекусили пополам. Ниже грудной клетки от её тела почти ничего не осталось. Только кости, мясо и большая полость, где виднелись внутренности: желудок, лёгкие и всё остальное. Тем не менее не было никаких следов крови. Словно в ней вообще никогда не было ни капли крови. Он сказал мне: «Я раньше не видел ничего хотя бы наполовину столь же ужасного». И знаете, это ведь произошло вскоре после того, как он вернулся в Штаты с войны в Испании, где сражался против фашистов-франкистов. Он принимал участие в осаде Мадрида и насмотрелся там ужасных, чудовищных вещей. Он признался мне: «Я видел разные зверства, но это было худшее из всех…»
Тут она замолкает и опускает взгляд к пепельнице у себя на коленях, наблюдая за струйкой дыма, лениво поднимающейся от окурка.
– Не надо продолжать, – говорю я еле слышно. – Я пойму…
– О чёрт, – выдыхает она и пожимает своими хрупкими плечами. – Не так уж много осталось рассказать. Он предположил, что это сделала акула; возможно, одна большая или несколько более мелких. Он взял её за руки и вытащил то, что от неё осталось, на сухой песок, к дощатому настилу, чтобы тело не унесло обратно в море. Затем присел рядом с телом, поскольку сначала не мог понять, что дальше делать. Он объяснил мне, что ему не хотелось оставлять её там одну. Пускай она была мертва, но оставлять её в одиночестве ему не хотелось. Не знаю, как долго он там просидел, но было уже темно, когда он, по его словам, пошёл наконец искать полицейского.
– Тело все ещё оставалось на месте, когда они пришли. Никто его не побеспокоил. Мальчишки не вернулись. Но он сказал, что этот случай замяли, поскольку торговая палата боялась, что акула отпугнёт туристов и испортит оставшуюся часть курортного сезона. Такое раньше случалось. Он сразу же вернулся в «Треймор», собрал чемоданы и купил билет на ближайший поезд до Манхэттена. И больше никогда не возвращался в Атлантик-Сити, но уже на следующий год принялся рисовать русалок, сразу после того, как повстречал меня. Иногда, – усмехается она, – я думаю, что, вероятно, мне стоило бы воспринимать это как оскорбление. Но я отказывалась так считать раньше и до сих пор не считаю возможным.
Затем она замолкает, как рассказчик, закончивший очередную историю. Она делает ещё один глубокий вдох, откатывая инвалидное кресло примерно на фут или около того, пока оно не ударяется о край шезлонга. Издав нервный смешок, она закуривает ещё одну сигарету. А я принимаюсь задавать ей другие вопросы, но они не имеют никакого отношения ни к Атлантик-Сити, ни к мёртвой девушке. Мы говорим о других художниках, с которыми ей довелось водить знакомство, джазовых музыкантах и писателях, и она сетует на то, как сильно изменился Нью-Йорк, как сильно изменился весь окружающий мир. Пока она говорит, у меня возникает странное, тревожное ощущение, что она каким-то образом передала мне всю тяжесть своей тайны семидесятилетней давности, и теперь – даже если статью удастся продать (а я не сомневаюсь, что так оно и будет) и её прочитает миллион человек, а может, и сто миллионов, – вес этого бремени на моих плечах не ослабнет.