Кейтлин Кирнан – Утопленница (страница 30)
– Это была его последняя работа, – вновь повторяет она. Мне трудно оторвать взгляд от картины, и я начинаю прикидывать, не разрешит ли она мне сделать несколько снимков, прежде чем мы распрощаемся.
– Её нет ни в одном из каталогов, – замечаю я. – Ни в его бумагах, ни в посвящённой ему литературе о ней не упоминается.
– Нет и не может быть. Это был наш секрет, – гордо отвечает она. – После всех лет совместной работы он хотел подарить мне что-то особенное, поэтому написал её последней и никогда не показывал публике. Я вставила её в раму, когда вернулась из Европы в сорок шестом, после войны. Годами она лежала в картонной тубе, свёрнутая и укутанная в муслин, на верхней полке в шкафу у одной моей подруги. Она тоже хорошо его знала и очень им восхищалась, хотя я никогда не показывала ей эту картину.
Наконец мне удаётся отвести взгляд от холста, и я поворачиваюсь к женщине, выпрямившейся в инвалидном кресле. Она выглядит очень довольной моим удивлением, и я задаю ей первый вопрос, который приходит на ум.
– Кто-нибудь ещё её видел? Я имею в виду, кроме вас двоих и меня?
– Конечно, – кивает она. – Эта картина висит там последние двадцать лет, и время от времени ко мне приходят гости. Я же не отшельница какая-нибудь. По крайней мере, пока ещё нет.
– Мне жаль. Я не это имел в виду.
Она продолжает смотреть на картину, и у меня создаётся впечатление, что она давно вот так не останавливалась, чтобы внимательно её рассмотреть. Как будто она только сейчас её заметила и, вероятно, никак не может вспомнить, когда в последний раз ею любовалась. Конечно, ведь это элемент её повседневного пейзажа, ещё одна составляющая захламлённого реликвария её квартиры. Но, как и в случае с лампой со стрекозами от «Тиффани», подаренной ей неким забытым драматургом, я подозреваю, что она редко уделяет ей особенное внимание.
Глядя, как она пристально вглядывается в висящую позади моего парчового кресла картину, я вновь поражаюсь её удивительно зелёным глазам. Это глаза такого же зелёного цвета, которым художник наделил каждое из воплощений своей русалки, и они кажутся мне ещё ярче, чем раньше, ничуть не потускнев от времени. Их цвет подобен изысканному сочетанию изумруда, нефрита и воды на морских отмелях, ставшего результатом неких алхимических процессов. Они позволяют мне оценить искусство живописца, который настолько виртуозно изобразил на холсте глаза русалки, ловко передав нюансы радужной оболочки, склеры, роговицы, сетчатки и зрачка. Удивительно, что кто-то обладает таким необыкновенным талантом, чтобы суметь передать столь сложные детали при помощи масла и акрила.
– Как все началось? – задаю я довольно предсказуемый вопрос. Конечно, сам художник неоднократно писал о том, откуда возникла идея картин с русалками. Я даже откопал диссертацию 1967 года на эту тему, спрятанную на стеллажах Гарварда. Но я уверен, что никто ни разу не удосужился спросить об этом женщину, послужившую художнику моделью. Постепенно и, как мне кажется, с неохотой её удивительные зелёные глаза отрываются от холста, возвращаясь ко мне.
– Это не секрет, – задумчиво произносит она. – Я полагаю, он рассказал паре журналистов о своих снах. Было интервью какому-то журналу в Париже и вроде бы ещё одно для местного издания, здесь, в Нью-Йорке. Он часто обсуждал со мной свои сны. Они всегда были очень яркими, и он их записывал. И зарисовывал, когда мог. Так же, как он рисовал русалок.
Я кидаю взгляд на диктофон, лежащий на столе, жалея, что не дождался более удачного момента, чтобы задать этот вопрос. Это нужно было сделать где-то в конце беседы, а не вот так, с наскока. Сегодня я определённо не в форме и потею не только из-за пышущих жаром радиаторов. Я обезоружен и выведен из привычного равновесия сначала зрелищем «Вида на берег с Китового Рифа», а затем загадочной глубиной её зелёных глаз. Я прочищаю горло, и она осведомляется, не хочу ли я стакан воды или, может быть, холодной крем-содовой. Я благодарю её за предложение, однако отрицательно качаю головой.
– Я в порядке, но всё равно спасибо.
– Здесь может быть ужасно душно, – говорит она, бросая взгляд на выцветший персидский ковёр, покрывающий почти всё пространство пола. Впервые с тех пор, как она впустила меня к себе, я вижу, что она хмурится.
– Честно говоря, всё не так уж и плохо, – настаиваю я, хотя это звучит не вполне искренне.
– Бывают такие дни, – устало произносит она, – когда жара стоит как в сауне. Либо как в проклятых тропических джунглях, вроде Таити или Бразилии, и становится даже странно, что я не слышу воплей попугаев и обезьян. Но это помогает от боли, как правило, гораздо лучше, чем таблетки.
Вот она, та самая вещь, в отношении которой она остаётся непреклонна, отказываясь её обсуждать, – детская травма, сделавшая её калекой. Она рассказала мне, что всегда ненавидела писателей и критиков, пытавшихся провести параллель между русалками и её параличом. – Даже не пытайтесь поднимать этот вопрос, – предупредила она меня в беседе по телефону почти неделю назад, и я заверил её, что не буду. Но теперь она сама её затронула. Я неподвижно сижу в продавленном кресле под последней картиной некогда известного художника, ожидая, что она скажет дальше. И изо всех сил пытаюсь привести свои мысли в порядок, сосредоточиться и решить, какой вопрос из короткого списка, нацарапанного в моём блокноте для стенограмм, поможет повернуть ход интервью в нужное русло.
– Дело было больше чем просто в его сновидениях, – признаётся она почти минуту спустя. Её заявление похоже на слегка смущённое признание. Я понятия не имею, что ответить, поэтому решаю промолчать. Она моргает и вновь смотрит на меня, на её лицо возвращается бледный призрак прежней улыбки. – Вы не возражаете, если я закурю?
– Нет, – поспешно отвечаю я. – Нисколько. Пожалуйста, как вам будет удобно.
– В наши дни, ну… так много людей беспокоится по этому поводу. Как будто папа внёс курение в список позволительных грехов. Иногда я ловлю на себе ужасные взгляды, поэтому решила, что лучше сначала спросить.
– Это ваш дом, – отвечаю я, она кивает и лезет в карман юбки, доставая пачку красного «Мальборо» и одноразовую зажигалку.
– Да, только кое-кто этого не понимает, – ворчит она. – Два раза в неделю приходит женщина, чтобы протереть пыль, убрать мусор и всё такое, кубинка по происхождению, и если я курю во время уборки, она всегда жалуется, пытаясь открыть окно, хотя я раз за разом говорю ей, что ему суждено быть закрытым навечно. А ведь я ей плачу.
Учитывая толстый, явно давнишний слой пыли и скопившиеся в квартире запахи, мне стало интересно, не выдумывает ли она, либо кубинка, возможно, давно уже перестала сюда захаживать.
– Я пообещала ему, когда он мне доверился, что никогда и никому об этом не расскажу, – произносит она, делая паузу, чтобы зажечь сигарету, а затем прячет пачку с зажигалкой обратно в карман юбки. Затянувшись, она выдыхает серое облако дыма, которое уплывает от меня куда-то в сторону. – Ни единой живой душе. Это был своего рода договор между ним и мной, понимаете. Но в последнее время он изрядно меня тяготит. Иногда я просыпаюсь ночью с таким ощущением, будто мне на шею камень повесили. Не думаю, что хочу унести это с собой в могилу. Он рассказал мне всё в тот день, когда мы начали работу над второй картиной.
– Это было в мае 1939 года, да?
Она снова смеётся и качает головой.
– Чёрт меня подери, если я знаю. Может быть, у вас это записано где-то в блокноте, но я не помню точную дату. Уже нет. Но… я уверена, что это было в том же году, когда здесь, в Нью-Йорке, открылась Всемирная выставка, и в том, что произошло это после исчезновения Амелии Эрхарт[58]. Он знал её, Амелию Эрхарт. Он вообще был знаком с кучей интересных людей. Но что-то я заболталась, да?
– Я не тороплюсь, – возражаю я. – Не беспокойтесь. – Но она вновь хмурится, молча уставившись на тлеющий кончик своей сигареты.
– Мне нравится думать, сэр, что я практичная женщина, – произносит она наконец, вновь вперившись в меня взглядом и упрямо приподняв подбородок на дюйм или около того. – Я всегда хотела считать себя практичной женщиной. Но теперь я очень стара. Очень, очень стара, да. И, как практичная женщина, я должна признать тот факт, что в таком возрасте долго не живут. Я знаю, что скоро умру, а правда о происхождении русалок – это не то, что мне хотелось бы забрать с собой в могилу. Поэтому я нарушу клятву и расскажу вам о ней. Если вы, конечно, согласитесь меня выслушать.
– Конечно, – заверяю я её, изо всех сил стараясь не показывать своё волнение, но все равно ощущая себя стервятником. – Если хотите, я могу выключить диктофон.
– Нет, нет… Я хочу, чтобы вы рассказали об этом в своей статье. Я хочу, чтобы это напечатали в том журнале, для которого вы пишете, поскольку мне кажется, что люди должны знать правду. Если спустя столько времени они всё ещё увлечены этими русалками, их неосведомлённость кажется мне несколько неуместной. Мало того, я считаю это почти неприличным.
Я решаю не напоминать ей, что работаю на фрилансе и пишу эту статью не по заказу, поэтому нет никакой гарантии, что её кто-нибудь купит и когда-нибудь напечатает. Это тоже кажется мне неприличным, но я держу рот на замке, внимательно слушая, пока она продолжает говорить. Я всегда могу попенять своей нечистой совести позже.