Кэти Ди – Мята и краски (страница 14)
Элиза стояла у окна, и её смех — звонкий, надрывный, почти безумный — резал меня по живому.
— Очнись, Марк! — бросила она, и в её глазах я увидел то, чего боялся больше всего — ледяное безразличие. — Я устала. Твой контроль — это не любовь, это медленная смерть. Я хочу дышать сама, а не через твой кислородный баллон. Всё кончено. Я ухожу.
Эти слова стали детонатором. Моя муза, моё идеальное творение, которое я вылепливал годами, собиралась просто захлопнуть дверь? В груди что-то лопнуло. Я не смел её отпускать. Не мог.
Сам не понял как начал разносить кабинет. С грохотом летели на пол подрамники, холсты рвались с пугающим треском, летели в стены бесценные фарфоровые статуэтки. Я крушил всё, до чего мог дотянуться, превращая храм искусства в камеру пыток.
Злость застелила глаза кровавой пеленой, я не видел ничего, кроме своего рушащегося мира. Я не замечал, что Элиза стоит слишком близко. Очнулся только тогда, когда наступила звенящая тишина.
— Элиза?..
Она лежала на полу среди обломков. Без сознания. Её лицо, которое я считал вершиной божественного замысла, было изрезано острыми краями разбитых холстов и осколками фарфора. Кровь — пугающе яркая — медленно пропитывала светлый паркет кабинета.
Я стоял и смотрел на свои руки, не в силах осознать, что сотворил. Моя дикость обернулась против единственного, что я любил.
Потом были бесконечные коридоры больницы, едкий запах антисептика и долгие месяцы реабилитации. Она выжила, но моё «искусство» оставило на ней шрамы на всю жизнь — глубокие борозды, которые не смог бы скрыть ни один макияж в мире.
Когда она впервые открыла глаза и посмотрела на меня, в них не было ненависти. Только бесконечная пустота.
— Уходи, Марк, — прошептала она изуродованными губами. — Просто исчезни. Не появляйся в моей жизни. Никогда.
Она не подала в полицию. Наверное, это была её последняя милость или финальный акт презрения. И я исчез. Бежал в другую страну, выжег в себе все чувства и стал тем самым ледяным «минималистом», которого сейчас так ненавидит Кира Ардова.
Но сегодня, глядя на колючую и дерзкую Киру, я чувствую, как тени Флоренции тянут ко мне свои руки. Она — мой второй шанс или моё окончательное падение?
Я хочу её привязать, но боюсь, что мои цепи снова обернутся лезвиями. Это решение стало моим внутренним манифестом, окончательным и бесповоротным. Я слишком хорошо помню цену своего бешенства, чтобы позволить первобытной тьме снова поглотить меня и — что еще страшнее — погубить мою новую, и я в этом абсолютно уверен, последнюю музу.
Теперь я истязаю собственное тело в спортзале до седьмого пота. Бесконечные серии ударов по тяжелой груди и изматывающие, жесткие спарринги на грани фола стали моей ежедневной рутиной; только так я могу хоть немного усмирить этот разрушительный пыл, буквально вышибая из легких ядовитые остатки неконтролируемой ярости. Но порой наступают моменты, когда внутри становится по-настоящему невыносимо.
Когда осознание того, что я не имею права обладать Кирой прямо здесь и сейчас, сдавливает горло мертвой хваткой и мешает дышать. В такие ночи я сбегаю туда, где социальные маски и светские приличия рассыпаются в прах. Подпольные бои. Там, в тесном кольце из колючей проволоки, под истошные крики жаждущей крови толпы, я даю волю своим демонам.
Я выплескиваю всё до последней капли: удушающую ревность к этому выскочке Андрею, параноидальную одержимость Кирой и тот леденящий душу страх снова превратиться в монстра из своего прошлого. Там чужая и своя кровь на костяшках — это не трагедия и не повод для раскаяния, а единственный доступный мне способ почувствовать себя живым, не ломая при этом жизнь той, что стала моим единственным смыслом и персональным адом.
Я усвоил горькие уроки прошлого и теперь действую с ювелирной точностью, выверяя каждое движение, каждый вдох. Элиза в своё время стала моей слишком быстро, без боя; мне не пришлось разворачивать полномасштабную стратегию осады. Она с первого же взгляда начала дышать моим признанием, рассыпаясь в том приторном обожании, которым меня привычно одаривают восторженные студентки.
Но Кира она — вызов моей выдержке. Она не просто не идет на сближение, она возвела вокруг своего творческого хаоса неприступную стену и вцепилась в него, как в единственный щит, способный защитить её от меня. И что бесит, что распаляет мой азарт больше всего — это её взгляд.
Она смотрит на меня не с благоговением, а как на последнего подонка, не скрывая своего презрения. «Напыщенный индюк» — вот то клеймо, которым она наградила меня перед своими друзьями, наивно полагая, что мне нет дела до её колючих прозвищ.
Но я знаю: это лишь вопрос времени. Я стану её персональным проводником, тем единственным мастером, который откроет ей двери в высшую лигу искусства, где правила диктую я. Я намерен подарить ей такое наслаждение — и в исступленном творчестве, и в тех моментах, что останутся за дверями мастерской, — которое выжжет на её памяти моё имя навсегда.
Где-то глубоко внутри, под слоями напускного отрицания, она уже чувствует нашу фатальную связь. Мы с ней сделаны из одного теста. Ведь истинный творец узнает себе подобного по едва уловимой вибрации, и в её работах, за всем этим нагромождением лишних деталей, бьется тот же лихорадочный, темный ритм, что и в моём сердце.
Она сдастся, упадет в мои руки, и этот момент её добровольной капитуляции станет моим величайшим триумфом
глава 6 «Начало войны»
Я сидела на заднем ряду, подпирая подбородок кулаком, и с нескрываемым скепсисом наблюдала за массовым помешательством. Мастерская буквально плавилась — и не от жара софитов, а от коллективного вожделения моих однокурсниц. Стоило Марку Владимировичу просто поправить запонку или — о ужас! — медленно расстегнуть верхнюю пуговицу рубашки, как по рядам проносился такой благоговейный вздох, будто перед ними явился сам Аполлон Бельведерский.
Серьезно? Я закатила глаза, переводя взгляд на свой планшет.
Ну да, он симпатичный. Объективно. Привлекательное лицо, правильные черты, плечи широкие. Но на этом всё. Для меня он был просто очередным индюком в дорогом костюме, который стоит больше, чем вся моя жизнь вместе с байком и тату-машинками.
Я искренне не понимала, по чему тут сохнуть. У нас в Академии полно ребят ничуть не хуже. Тот же Андрей — поджарый, дерзкий, с живым огнем в глазах. А самое главное — они молодые. В них есть драйв, есть эта безумная жажда жизни.
А что взять с тридцатилетнего мужика? Он же застывший памятник самому себе. Грубый, высокомерный, с вечно поджатыми губами. Марк Владимирович перемещался по аудитории с таким видом, будто оказывал нам великую милость своим присутствием. Самодовольство сочилось из него так явно, что он рисковал продырявить небеса своим заносчивым носом, не говоря уже о моих несчастных работах, на которые он взирал с высоты своего эго
Но хуже всего было не это. Хуже всего было то, что он совершенно не умел ценить искусство других. Он не искал искру, он искал соответствие своим сухим канонам. Если ты не вписываешься в его личную систему координат — ты мусор. Бездарность.
Когда он проходил мимо моего мольберта, я кожей чувствовала его холод. Он остановился, глядя на мой эскиз, и я буквально видела, как в его голове созревает очередная едкая гадость.
— Ардова, в этой линии столько же смысла, сколько в случайном кляксе, — обронил он, даже не глядя на меня.
— Зато в ней есть пульс, Марк Владимирович, — огрызнулась я, не отрываясь от работы. — В отличие от ваших лекций, которые напоминают вскрытие в морге.
Он замер. Я почувствовала, как воздух за моей спиной наэлектризовался. Индюк. Напыщенный, самовлюбленный индюк. И если он думает, что я стану в очередь за порцией его внимания, то он ошибается аудиторией.
Я сидела, до белизны в костяшках сжимая угольный карандаш, и сверлила взглядом спину удаляющегося Левицкого. В голове пульсировала только одна мысль: чего он добивается этим бесконечным фарсом?
Каждое его едкое замечание, каждый презрительный изгиб губ при взгляде на мои холсты — это ведь не про обучение. Это про власть. Он хочет, чтобы я сломалась. Чтобы я выжгла в себе всё живое, стерла свои резкие, кричащие линии и начала послушно выводить его бездушные закорючки. Он ждет, что я сдамся и приползу к нему за одобрением, как побитая собачонка.
Да ни за что. Никогда.
Я — личность. Я — художник, а не ксерокс для его амбиций. У меня есть свой взгляд на этот чертов мир, и он не ограничивается рамками его идеальных пропорций. Марк Владимирович — просто сухарь, который, кажется, давно разучился мечтать о чем-то большем. Что у него есть, кроме этой пустой, вылизанной до блеска квартиры, которую я себе представляю, и нищего, выхолощенного искусства, в котором нет ни капли пота и крови?
Он боится моего хаоса. Боится, потому что в моем беспорядке жизни больше, чем во всей его упорядоченной карьере. Он хочет причесать мою душу, загнать её в стойло, потому что сам — раб собственных правил.
Хаос — это и есть я. Это мои татуировки, мой ревущий байк, мой недосып и мои дерзкие ответы. Это та энергия, которую он так отчаянно пытается задушить, потому что она его пугает. И если он думает, что я поменяю свою искренность на его холодный «минимализм», то он глубоко ошибается.