18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

KET LAP – Ледяное пламя возмездия (страница 2)

18

— Меня зовут Нина. Дмитриевна.

— Тебя зовут так, как нарекла бабка при рождении. — Он отложил бубен и хлопнул в ладоши. Из-за перегородки выступили две старухи в глухих одеждах, с лицами, скрытыми до глаз платками. Они несли глиняную чашу, от которой валил пар, и длинный кожаный ремень, унизанный медными кольцами.

— Очищение, — дядя поднялся — высокий, жилистый, под два метра. — Ты двенадцать лет жила среди чужих, ела чужую пищу, говорила на чужом языке. Прежде чем подойти к оленям, ты должна смыть с себя всё это. Таков обычай. Ты сама знаешь.

— Я буду осматривать скот в перчатках и маске, мне не нужно ваше… — Нина рванулась, но брат держал её за плечи, и хватка у него была железная. Старухи подступили вплотную. Пар от чаши ударил в лицо — горький, пряный, с дурманящей сладостью. Багульник, можжевельник, а под ними — мухомор. Отвар, который шаманы пьют для входа в транс.

— Не надо! — она забилась, но мышцы вдруг налились ватой. Бубен загудел в руках дяди — глухо, монотонно, выбивая из головы связные мысли. Старуха влила в рот горячую жидкость. Крик захлебнулся в горькой волне, прокатившейся по горлу в желудок.

Сознание распадалось на фрагменты. Костры. Столб, вкопанный за дядиным чумом — высокий, обмотанный ремнями, с тёмными потёками на древесине. Её руки прикручены к столбу над головой. Пуховик и свитер исчезли, она осталась в одном термобелье, но холода почти не чувствовала: яд мухомора разливался под кожей жаром, спутывая нервные сигналы. Вокруг столба плясали фигуры в масках из оленьей кожи, с рогами на головах — притопывали в такт бубну, выводили низкое гортанное пение без слов.

Дядя стоял перед ней без маски, с ножом в руке. Узкое лезвие, костяная рукоять. Смотрел почти с жалостью.

— Ты боишься, Тэта. Зря. Это просто обряд. Снимем грязь городов, и ты снова станешь чистой.

— Отпустите… — язык заплетался, слова были чужими, толстыми. — Я не…

— Уже надо. — Он взял её левую руку, развернул запястьем вверх и полоснул ножом. Неглубоко, но боль пронзила до плеча, горячая и ясная, на мгновение прорвав дурман. Нина захлебнулась криком. Старуха снова поднесла чашу к губам, и новая порция отвара обожгла нёбо. Мир поплыл.

Дядя собирал кровь в глиняную плошку и натирал ею что-то перед ней. Сначала ей показалось — ещё один столб, но потом из пляшущих теней проступил идол. Чёрное дерево, морда не то волка, не то человека, с оскаленной пастью и глазницами, в которые были вставлены пластинки льда. Они горели в свете костров белым, мёртвым огнём, не таяли, источали холод, от которого у Нины зуб на зуб не попадал.

— Ты не лечить приехала. — Голос дяди звучал из глухой дали. — Ты — плата. Ты с рождения была платой. Бабка вымолила тебя у духов, чтобы ты жила, и теперь духи требуют своё. Не бойся, Тэта. Ты идёшь к жениху.

Люди в масках опустились на колени. Бубен взревел с новой силой. И ветер вдруг стих — неестественно, резко, будто кто-то выключил звук.

Костры погасли. Все разом. Тьма упала на капище — не ночная, звёздная тьма, а абсолютная, глухая, в которой не осталось ни звука, ни запаха. Даже холод исчез. Только пустота.

А потом из пустоты прорезался звук.

Далекий, мерный. Хруст. Так ломается ледяной наст под тяжёлым шагом. Хрусть. Хрусть. Хрусть. С каждым шагом земля под босыми ногами Нины вздрагивала, и эта дрожь поднималась по позвоночнику к затылку. Кто-то шёл к ней из темноты — огромный, многотонный, сотканный из самого мрака.

Она зажмурилась, но веки словно примёрзли — не опускались, не подчинялись. Во тьме прорезались два белых пятна — вытянутые, лишённые зрачков, светящиеся внутренним, потусторонним светом. Они висели на уровне её лица, но смотрели не на неё — сквозь неё, в самую сердцевину, туда, где колотилось захлёбывающееся паникой сердце.

Нина набрала воздуху, чтобы закричать, но холод, исходящий от этих глаз, сковал горло, выстудил голос до беззвучного хрипа. Пальцы на ногах онемели, потом колени, потом живот. Тьма сгустилась, обретая контуры — плечи, покрытые чем-то потрескивающим, мерцающим, как ледяная броня, грива инея, ниспадающая до земли, и над всем этим — два белых глаза, неумолимо приближающихся.

Заполняющих весь мир.

В последней вспышке сознания Нина ощутила, как в кармане брошенного пуховика, оставшегося где-то в снегу, роговой амулет вдруг наливается теплом — нестерпимым, прожигающим. Пуговица? Застёжка? Кто-то? Зов? Мысль оборвалась.

Существо склонилось к ней. Белые глаза погасили всё. И в наступившем безмолвии раздался низкий, вибрирующий звук — то ли дыхание, то ли слово на мёртвом языке, который её кровь узнала мгновенно.

2 глава .«Тот, кто приходит с ветром»

Белые глаза выжигали реальность.

Миша исчез. Старухи, дядя — все, кто минуту назад окружал капище, растворились в тенях. Площадка опустела, но наполненность пространства стала абсолютной: присутствие заполняло воздух, землю, черепную коробку Нины.

Он остановился в шаге.

Теперь она видела его без мухоморной пелены — ясно, чётко, каждой клеткой гаснущего сознания. Высокий мужской торс поднимался из сгустка клубящейся тьмы: широкие плечи, рельефная грудь, покрытая не кожей, а ледяной бронёй. Серебристые прожилки мерцали под этой бронёй, пульсировали в ритме замедленного, нечеловеческого сердцебиения. Ниже пояса тело теряло человеческие очертания, сливаясь с воронкой мрака, но в этой воронке угадывались мощные бёдра, и то, что находилось между них, заставило Нину сглотнуть вязкую слюну.

Лицо.

Оно было высечено из голубоватого льда — застывшая маска античного божества, прекрасная и ужасная в равной мере. Высокие скулы, нос с тонкой горбинкой, рот, очерченный жёсткой надменной линией. Никакой растительности — только иней, серебрящий виски и сплетающийся за плечами в подобие короны. Глаза… она уже видела их. Белые, без зрачков, без век, без единого проблеска чего-то человеческого. Они смотрели сквозь неё — в самую сердцевину, туда, где под рёбрами захлёбывалось паникой сердце.

— Тэта.

Голос не звучал изо рта. Он рождался прямо в голове, обволакивал изнутри, как дым очага. Низкий, вибрирующий, с трещинкой на грани слышимого — так трескается вековой лёд на реке перед ледоходом.

— Отпусти… — язык заплетался. Отвар всё ещё держал сознание в клещах, мысли рассыпались, слова вязли в горле. Нина попыталась отдёрнуть руки, но ремни лишь глубже вошли в запястья. Порез, оставленный дядей, запульсировал болью.

Существо — он, теперь она знала, что это он — протянуло руку. Пальцы. Слишком длинные для человека, с суставами, выпирающими под истончённой ледяной кожей. Ногти — пластины воронёного серебра, заточенные, как хирургические скальпели. Он коснулся её щеки, и Нина попыталась закричать. Из горла вырвался только сиплый выдох, замёрзший облачком пара.

Холод его прикосновения был особым. Он не обжигал — он проникал. Медленно, неотвратимо, как мороз проникает в плоть отмороженного пальца, слой за слоем, клетка за клеткой, пока живое не становится частью зимы.

— Ты звал меня, — вытолкнула она. Откуда взялись эти слова? Может, из детства, из бабушкиных сказок про Зимнего Жениха, про Невесту Льда, про кровь, которая поёт. — Ты… это из-за тебя?

— Кровь. — Голос резонировал в костях. — Твоя кровь на моём дереве. Я ждал двенадцать зим. Ты бежала. Теперь ты здесь.

Серебряные пальцы скользнули ниже — по шее, по ключице, по краю термобелья. Ткань под его прикосновением заиндевела, стала жёсткой, ломкой. Нина задрожала всем телом — и сама не могла разделить, от холода, от страха или от чего-то третьего, что начало просыпаться в низу живота.

Она ненавидела это. Ненавидела себя — за то, что тело, всегда послушное, натренированное, подвластное разуму, вдруг вышло из-под контроля и начало отвечать на какой-то древний зов, вбитый в кровь поколениями. Соски набухли и затвердели под леденеющей тканью. Бёдра сжались непроизвольно, и между ног стало влажно — влажно и горячо, словно всё тепло тела стеклось в одну точку.

— Нет, — прошептала она. — Я не…

Он не слушал. Пальцы сомкнулись на вороте термобелья и рванули вниз. Треск материи. Обрывки полетели в снег. Обнажённая грудь встретила морозный воздух, и Нина захлебнулась вдохом. Её соски — тёмно-розовые, напряжённые — торчали навстречу холоду, и существо разглядывало их с тем выражением, с каким голодный разглядывает пищу.

— Тёп-ла-я, — произнёс он по слогам, пробуя слово на вкус. — Жи-ва-я.

Он наклонился. Иней с его волос осыпался ей на плечи — колючий, как битое стекло. Рот — бескровный, синеватый — прижался к шее, туда, где под кожей билась жилка. Нина ожидала холода, но вместо этого почувствовала жжение. Там, где его губы касались кожи, рождалась боль — сладкая, тянущая, как от долгого поцелуя на тридцатиградусном морозе, когда плоть прикипает к металлу.

Она закричала. На этот раз получилось — горло разжалось, и вопль взметнулся над капищем, но ветер подхватил его, унёс, разорвал в клочья. Никто не пришёл.

Его рука легла ей на живот и двинулась вниз. Пальцы царапали кожу, оставляя красные полосы, которые тут же белели от инея. Нина извивалась, пыталась сжать бёдра, но кожаные путы держали крепко, а существо просто раздвинуло её ноги коленом — твёрдым, ледяным, неумолимым.

Термобельё на бёдрах порвалось. Теперь она была обнажена полностью — распята перед ним, раскрыта, как анатомический препарат. Стыд захлестнул лицо жаром, и этот жар был особенно унизителен на контрасте с холодом, сжимающим внутренности.