18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

KET LAP – Ледяное пламя возмездия (страница 1)

18

KET LAP

Ледяное пламя возмездия

«Зов крови»

Стеклянная дверь ординаторской отсекала улицу — вой январского ветра, приглушённые гудки машин на Покровке, визгливый смех у входа в круглосуточный супермаркет. Нина стянула резиновые перчатки, скомкала, швырнула в ведро с биологической опасностью. Привычным движением пальцы легли на запястье — пульс шестьдесят два, ровный, как метроном. Чужая смерть давно перестала выбивать её из этого ритма. За пять лет ветеринарной хирургии она научилась отсекать всё лишнее: сантименты хозяев, влажную жалость, тупую надежду, продлевающую агонию. Скальпель не должен дрожать.

— Нина Дмитриевна, там хаски на столе, — практикантка Лера сунулась в дверь, прижимая к груди планшет. — Хозяева рыдают в коридоре. Онкология, метастазы в лёгкие. Вы сказали — только эвтаназия.

— Готовь пропофол и дитилин. — Нина одёрнула халат, заправила за ухо прядь волос, выбившуюся из-под шапочки. — Хозяев в процедурную не пускать.

— Может, вы к ним выйдете? Скажете что-нибудь… человеческое?

— Я ветеринар, а не психолог.

В процедурной пахло спиртом и мокрой шерстью. На стальном столе, поджав лапы, лежал пёс с мутными, почти человеческими глазами — цвета выцветшего янтаря. Шерсть на боках свалялась в колтуны, нос потрескался, дыхание вырывалось короткими неглубокими всхлипами. Нина проверила катетер в вене, скользнула ладонью по голове собаки — единожды, оценивая тургор кожи, — и вдруг замерла. Пёс чуть повернул морду и лизнул ей руку. Шершавый язык мазнул по костяшкам, оставляя влажный след. Нина отшатнулась быстрее, чем следовало, и кивнула Лере:

— Вводи.

Рывок шприца. Тело вытянулось, вздрогнуло и обмякло. Четыре минуты. Нина стянула перчатки и принялась мыть руки с антисептиком, механически, слишком тщательно. В стальном шкафчике напротив качнулось отражение: острые скулы, болотные глаза без блеска, губы сжаты в нитку. «Да что ты как неродная», — бросила утром уборщица, когда Нина отказалась от чая с пирожками по случаю Нового года. Неродная. Слово прилипло, как репей.

В кармане завибрировал телефон. Сообщение в мессенджере от контакта «Брат». Последний раз она открывала его три года назад — дежурное поздравление с днём рождения, оставленное без ответа. Теперь — голосовое, три минуты. Нина нажала воспроизведение, поднесла трубку к уху и тут же пожалела: гортанный ненецкий говор хлынул в ухо, пересыпанный русскими словами, как костяные бусы — дешёвым стеклярусом.

«Нина… бабушка твоя, Танэ, плоха совсем. Спрашивает про тебя, зовёт. Олени мрут, падёж пошёл по стойбищу, хворь какая-то, ты же ветеринар. Дед сказал — ты последняя кровь, кто понимает всё это изнутри…»

Дальше — треск, кашель, женский плач фоном. Нина выключила экран и убрала телефон в карман. Внутри что-то ухнуло, рухнуло вниз, как лифт с оборванным тросом. Танэ. Последний человек, который помнил её ребёнком — до того, как она босая, в разорванной малице, с обмороженными пальцами и рваной раной на бедре бежала через тундру прочь от капища. До того, как геологи подобрали её, полуживую, и передали соцслужбам. До интерната, стипендии, ветеринарной академии, до кредита на квартиру-студию и полного, выжженного забвения всего, что лежало севернее шестьдесят пятой параллели.

Она позвонила брату сама — впервые за двенадцать лет.

— Нина? — голос в трубке был хриплый, но с той же интонацией, с какой в детстве он просил её спрятать сломанный аркан. — Ты слышала?

— Слышала. Что с бабушкой?

— Угасает. Неделя, может, десять дней. Она про тебя каждый день говорит. Каждый. — Пауза, треск помех. — И олени дохнут. Ветеринар из посёлка приезжал, сказал — эпидемия, нужен карантин. Дед не верит. Говорит, беда из земли идёт, от старого капища. Помнишь капище, Нина?

Она помнила. Чёрные столбы из плавника, обмотанные выцветшими лентами, челюсти жертвенных оленей, развешанные по сучьям. Запах — не просто кровь и багульник, а сладковатый, тошнотворный, как гниющая плоть под снегом. Ей было семь, когда её впервые привели туда на обряд, и двенадцать — когда в свете костров дядя поднял нож, и что-то ледяное, безглазое выглянуло из-за идолов.

— Я приеду, — услышала она собственный голос. — На сутки. Осмотреть оленей, повидать бабушку, и обратно. Без церемоний.

— Приезжай. — Брат выдохнул. — Я встречу у вертолётной площадки.

Дома она собиралась, словно на операцию. Термобельё, две пары носков, утеплённые джинсы, свитер, пуховик до колен, тактические ботинки на меху. В рюкзак легли антибиотики широкого спектра, противостолбнячная сыворотка, стероиды, шприцы, жгуты, набор для экспресс-анализа крови животных. Ни одной фотографии, ни одной семейной реликвии. Она намеренно не лезла в коробку из-под обуви на дне ящика, где среди прочего хлама лежал бабушкин амулет — круглая бляха из оленьего рога с вырезанной на ней спиралью, переходящей в волчий оскал.

Амулет нашёлся сам, вывалившись из старого рюкзака при встряхивании. Нина сжала его в кулаке — гладкий, тёплый от ладони, с истёртыми до блеска краями — и с размаху швырнула в мусорное ведро. Бляха стукнула о пластик, отскочила и закатилась под кухонный диван. Пришлось опускаться на колени, шарить рукой в пыли. Кончики пальцев наткнулись на резные линии: спираль, оскал. Она помнила, как бабушка надевала этот амулет ей на шею, когда начиналась лихорадка. Сухие горячие ладони на лбу, шёпот: «Не бойся, Тэта, он тебя не тронет, ты его кровь».

Тэта. Огонь.

Нина стиснула бляху до боли в костяшках и сунула в карман пуховика. Застегнула молнию до горла и вышла из квартиры.

Вертолёт трясло так, что зубы выбивали дробь. Нина сидела у иллюминатора, привалившись плечом к вибрирующей обшивке, и смотрела, как внизу проплывают бесконечные языки тундры, перечерченные чёрными трещинами незамерзающих рек. Редкие огни посёлков вскоре исчезли, остался только снег, мох, карликовые берёзы, похожие на скрюченных старух. Винтокрылая машина дважды садилась на дозаправку — в Нарьян-Маре, потом на фактории, пропахшей соляркой и копчёной рыбой. Нина не выходила, пила чай из термоса и гнала от себя воспоминания. Они лезли, вползали под череп, как холод сквозь щель: лицо бабушки, морщинистое, коричневое от кострового дыма; дядя, танцующий с бубном; и это… присутствие, тяжесть которого она чувствовала даже спустя столько лет — как давит воздух перед грозой.

Внизу показалось стойбище. Шесть чумов на берегу замёрзшей реки, дымы над закопчёнными отверстиями, загоны для оленей, нарты, спутниковая антенна на кривой мачте. Вездеходы на гусеницах жались к сугробам. Нина вдохнула, когда винт затих, и тут же закашлялась. Воздух, ворвавшийся в лёгкие, нёс всё, что она пыталась забыть: дым от оленьего помёта, запах выделанных шкур, сырой рыбы, мёрзлого мха — и под этим букетом сладковатая, тошнотворная нота. Багульник и старая кровь.

— Нина.

Брат вышел из-за ближайшего чума. Высокий, плечистый, в глухой малице мехом внутрь, с капюшоном, отороченным песцом. На скулах — те же острые углы, что и у неё, те же болотные глаза, но вокруг них залегла сетка морщин, а в углах губ пролегла горькая складка. Он выглядел на десять лет старше своих тридцати.

— Миша. — Нина шагнула навстречу, но он не обнял её, только кивнул, принял рюкзак из рук и повёл в стойбище.

— Бабушка в третьем чуме. Ждёт с утра, как узнала, что летишь. Ты… готова?

— Я приехала осмотреть оленей и повидать бабушку, — Нина поправила лямку. — Остальное меня не касается.

Брат молча кивнул в сторону нарт, присыпанных снегом. Там лежали туши — штук пятнадцать, с раздутыми животами, вываленными языками, остекленевшими глазами. Нина автоматически отметила: вздутие, цианоз слизистых, следов насилия нет. Отравление или острая инфекция. Она уже потянулась за перчатками, но Александр остановил её:

— Потом. Сначала — к дяде.

— К дяде? — Нина застыла. — Я не хочу его видеть.

— Он шаман. И велел привести тебя сразу. — В голосе брата проступило напряжение. — Не упрямься. В стойбище беда, ты не понимаешь. Олени — полбеды, но люди… Трое слегли. Бредят про чёрный лёд и белые глаза. Дядя говорит, капище требует платы.

— Чушь. — Нина развернулась к вертолёту, но винт уже взревел, взметая снежную пыль. Через минуту машина растаяла в небе, оставив её посреди стойбища — чужую, в красном пуховике, с рюкзаком, набитым медикаментами, бесполезными против древнего ужаса.

Чум дяди стоял на отшибе, крытый не просто шкурами, а почти чёрными полотнищами, расшитыми алыми нитками и бисером. Над входом, прибитая к шесту, висела оленья челюсть с вызолоченными зубами. По бокам от входа — два деревянных идола с выпученными глазами и оскаленными ртами, в которые вставлены настоящие звериные клыки. Нина помнила их с детства. Ненавидела каждой клеткой.

Брат отдёрнул полог. Изнутри пахнуло жаром, багульником, горелым жиром и металлическим запахом свежей крови.

— Заходи, племянница.

Дядя говорил низко, с присвистом, по-русски чисто, но с гортанной картавинкой. Он сидел у очага, скрестив ноги, и не смотрел на вошедших. В руках — бубен, обтянутый белой кожей с угольно-чёрными знаками. Такими же, как на амулете в кармане Нины.

— Я пришла, потому что брат попросил, — Нина замерла у порога. — Что вам нужно?

— Мне? — дядя поднял голову. Красные прожилки на белках, глубокие тени под глазами. — Мне нужно, чтобы ты исполнила долг крови. Но ты не готова. Пока не готова. Сядь к огню, Тэта. Или ты забыла это имя?