реклама
Бургер менюБургер меню

Кент Нерберн – Дорога Одинокого Пса (страница 4)

18

У Рубена тоже короткая стрижка, но волосы у него непослушные и вечно во все стороны торчком. Другие дети прозвали его pȟahíŋ – «поркупенком». Мне б не хотелось, чтобы Рубена в интернате побрили чуть ли не наголо.

Маме нравится увязывать дедушке волосы сзади, чтоб они свисали на спину конским хвостом. Делает она это очень ласково. И прежде чем завязать, мама оглаживает их ладонью. При этом оба счастливо смеются.

Однажды я спросил у мамы про дедушкины волосы: были ли они точно такими же длинными, когда она была маленькой. Взгляд ее сразу стал каким-то далеким, рассеянным, и мама сказала, что дед коротко обрезал волосы, когда умерла бабушка. И целый год ходил с короткой стрижкой, а потом снова отпустил.

– А когда умерла бабушка? – решил уточнить я.

Мама ничего мне не ответила, и больше я об этом уже не спрашивал.

Дедушка наш – величайший человек из всех, кого я знаю. Его речи всегда звучат так, будто он сразу вкладывает в них улыбку. Он пьет много кофе. Он всегда встает еще до рассвета и поднимается к священному месту на холме, где возносит утренние молитвы. Затем спускается, варит себе кофе – прям целый кофейник – и потихоньку попивает его, сидя за столом. Иногда разглядывает книги или журналы. Дедушка не умеет читать, но любит рассматривать картинки.

Много времени он общается со стариками, уже ушедшими в другой мир. Иной раз я вижу дедушку снова на холме: он курит свою čhaŋnúŋpa[5], поворачиваясь по очереди ко всем сторонам света, прикрывает дым ладонью, развеивает его над головой и разговаривает с умершими. Делает он это неизменно на родном языке. Он никогда не говорит по-английски, пока рядом не окажется кто-то из белых. Да и тогда лишь по необходимости. Хотя когда ему нужно, то по-английски он шпарит очень даже хорошо.

Иногда дедушка разрешает мне побыть с ним рядом, когда он курит. Но мне не дает попробовать. Говорит, еще не время. Мол, сперва мне еще надо много чему научиться.

Зато он мне показывал, как правильно набивать čhaŋnúŋpa.

– Когда-нибудь тебе понадобится это знание, – объяснял он. – Проделывать это следует только правой рукой.

Он хочет, чтобы я все усвоил правильно, как велит вековой обычай, как учили когда-то его. Дедушка не желает, чтобы я забыл свои традиции лишь потому, что учусь в интернате, где заправляют христианские священники и их «святые сестры».

Рубена же дедушка прямо особенно любит. Когда все остальные сердятся из-за того, что брат не слушается или отказывается что-то делать, дедушка лишь тихо посмеивается и ворошит ему на макушке волосы.

С Рубеном он вообще обращается по-особенному. В городе все тетушки и бабушки вечно нас, детей, обнимают и тискают. Но дяди, дедушки и прочие мужчины никогда этого не делают. Они нас лишь оценивают взглядом. Мол, для мужчины важно уметь все сдерживать в себе. Но к Рубену дедушка постоянно прикасается. То направляет его руку, показывая, как что делать, то разворачивает Рубена лицом к закату или еще на что-то посмотреть. Или просто проводит ладонью по его волосам.

Однажды я спросил, почему он все это проделывает с Рубеном. Дедушка ответил, что Создатель наделил Рубена иным соображением.

– Он постигает все не так, как ты, – объяснил дедушка. – И мне нужно другими способами вложить в него понимание мира.

Мама рассказывала, что, когда Рубен был совсем маленьким, она положила его на заспинную доску[6] и отправилась за ягодами. Там она пристроила доску с Рубеном под дерево, чтобы он мог слушать шелест ветра в ветвях. Ручки у него были спеленуты под одеялом, чтобы он мог знакомиться с большими предметами вокруг, но не мог схватить ничего мелкого.

И вот, оставив его под деревом, мама пошла собирать ягоды. Когда же она закончила и вернулась, то услышала, что Рубен издает какие-то забавные звуки, будто что-то лопочет. Над ним, прямо на доске, стояла луговая собачка[7], издавая те же звуки, что и малыш. Они как будто разговаривали. Но Рубен был еще совсем крохой и ничего не мог сказать по-человечески.

Когда мама вечером рассказала об этом дедушке, тот лишь покивал и улыбнулся. Тогда-то он и начал обращаться с Рубеном совсем не так, как со мной.

Дедушка всегда учил меня, что я должен внимательно наблюдать за всем вокруг, потому что Создатель сотворил мир с определенным порядком. Одним и тем же чередом сменяются времена года. И в мире животных многое происходит одинаково. Вот так мы и учимся, говорил дедушка, разглядывая узоры мироздания, которыми Великий Дух выткал все вокруг. И когда что-то отличается, выбиваясь из общего порядка, из единого узора мира, то это называется wakȟáŋ[8]. На нем прикосновение Создателя.

Так вот, Рубен, по словам дедушки, и есть wakȟáŋ. Он всё делает не так, как все. И знает то, что другим неведомо. И, дескать, для нас очень важно понять, чего именно ждет от Рубена Создатель.

Дедушка водит Рубена по особым местам. Делится с ним историями и легендами, которые не рассказывает больше никому. И постоянно держит Рубена возле себя.

Мне бывает грустно оттого, что дедушка так по-особенному учит всему Рубена. Я как-то спросил его, почему брату надо все это узнавать, а мне нет.

– У Рубена в жизни особое предназначение, – сказал дедушка. – И для нас очень важно понять, каково оно.

– Я тоже хочу себе особое предназначение.

– У тебя тоже оно есть. Твое предназначение – защищать других. Вот почему Создатель дал тебе Рубена в качестве младшего брата.

Дедушка никогда не гневается на людей. Когда другие из-за чего-то злятся – он лишь улыбается. Дома ему особенно часто приходится улыбаться, потому что мама часто сердится. Но она никогда никого не бьет от ярости и вообще не злится ни на кого конкретного: ни на дедушку, ни на Рубена, ни на меня. Обычно гнев ее связан с wašíču[9] и с тем, что они натворили.

Дедушка ей говорит, чтобы она перестала думать о wašíču и что Великий Дух все наладит в свое время. А мама отвечает, что у нее нет столько времени, как у Великого Духа. Она начинает ворчать и препираться, при этом дедушка все больше улыбается.

– Ваша мама – сущий гризли, – говорит он.

Затем, тихо посмеиваясь, раскуривает свою čhaŋnúŋpa.

Симпатюня

Все началось, мне кажется, в тот день, когда пришлось усыпить Симпатюню.

Такую я дал ей кличку – Симпатюня, – и если на свете когда-либо жила собака, абсолютно соответствующая своему имени, то это моя драгоценная девочка с большими и печальными глазами.

Такой исход был мне ясен уже за несколько недель. Она просто укладывалась то тут, то там, шумно дыша, ничего не ела, не обращала внимания ни на птиц за окном, ни на мячик, даже не реагировала на ласку. Я кое-как поднимал ее с лежанки, выводил немножко выгуляться, разговаривал с ней и чесал за ушами, как она любила. Она вяло взмахивала пару раз хвостом, а потом опускалась на землю и закрывала глаза. Я понимал, что все это означает, но мне не хватало духа назвать вещи своими именами.

И вот однажды, когда мы попытались выйти на прогулку, собака сделала шагов десять и упала. Она отчаянно силилась подняться, подтаскивая себя передними лапами, но задние полностью отказали. Она поглядела на меня печальнейшим взглядом – я в жизни не видал такой тоски в глазах! – как будто говоря: «Прости. Я больше не могу». И это чуть не разбило мне сердце.

Я взял ее на руки, отнес домой, повторяя ей на ухо, какая она замечательная, самая прекрасная собака. Я просидел с ней в обнимку всю ночь, слушая ее тяжелое дыхание, рассказывая ей о тех чудесных годах, что мы прожили с ней вместе, обо всем хорошем, что у нас было. Наутро я отнес ее в пикап, отвез в город к доктору Джеймисону и сделал то, что должен был сделать.

Я похоронил ее у реки, завернув в любимую подстилку, и проплакал до тех пор, пока не выплакал все слезы. Затем покидал в багажник свое немногое имущество и отправился на запад.

Почему я выбрал именно запад, не знаю. Наверное, мне просто хотелось уехать от всего куда подальше. На юге слишком солнечно, на севере – чересчур холодно. А на восток едут все кому не лень. Запад же – это просторы и свобода. А мне как раз требовалось пространство. Пространство хорошо действует на человека, выведенного из равновесия.

Мне не особо важно было, куда я в итоге приеду. Раздираемый сомнениями в себе и глубочайшим горем, я просто мчал вперед, оставляя километры за километрами и раз за разом направляясь к макушке очередного холма.

Сиденье возле меня оставалось свободным. Это всегда было место Симпатюни, и в моем сердце она по-прежнему сидела там, как последние четырнадцать лет: вся настороже, глядит в окно, часто дыша и высунув язык, и щерится широкой собачьей улыбкой, как будто говорящей: «Я самая счастливая собака в целом мире!» Больше никто не будет сидеть на этом кресле. По крайней мере, очень долгое время.

Дорога – хорошее место, чтобы поразмыслить. Особенно в окружении тех огромных пустошей, какие есть на западе. Там нет ничего, способного отвлечь внимание, – лишь земля и небо. Мысли проплывают сквозь сознание, точно облака – сначала обретая очертания, затем понемногу рассеиваясь и исчезая совсем, и на смену одним тут же приходят другие.

В этой поездке я очень много всего передумал. Я достиг уже того возраста, когда позади осталась бо́льшая часть жизни и уже очевидны ее закономерности. Я был холостяком-одиночкой и, возможно, останусь таковым до конца. Одна моя подруга – красивая румынка, с которой у нас были отношения еще в пору учебы в Мичиганском универе, – сказала, что я типичный американский парень, боящийся серьезных обязательств и делающий добродетель из того, чтобы уехать навстречу закату в поисках эфемерной высшей цели, в то время как я просто трус, ищущий, как бы сбежать.