Катрин Кюссе – Хокни: жизнь в цвете (страница 20)
Когда он соединил снимки в коллаж «Мой дом, Монкальм-авеню, Лос-Анджелес, пятница, 26 февраля 1982 года», почувствовал легкое покалывание в теле. Дэвид узнал это ощущение: то же самое было с ним, когда он решил поместить буквы и цифры на свои картины в Королевском колледже или позже, когда печатал свои бассейны на бумаге в Нью-Йорке. Не было ничего важнее, чем это чувство наслаждения от работы, в которую он уходил с головой, как ребенок погружается в игру. Нужно было следовать этому чувству, не зная еще, куда оно его приведет. Подборка из тридцати поляроидных снимков позволяла зрителю бродить из комнаты в комнату, сквозь время и пространство, в отличие от одной-единственной фотографии, которая бы запечатлела лишь одно мгновение. Таким образом, речь, в сущности, шла не о фотографии, а о «фотографической живописи». Десять лет назад его покоробило название выставки, которая тогда проходила в Музее Виктории и Альберта в Лондоне: «С этого дня живопись умерла[30]: рождение фотографии». Теперь он как художник брал у фотографии реванш, используя ее же изобразительные средства против нее самой. Переворачивал обычное восприятие фотографии, привнося в нее длительность и движение.
За одну неделю он сделал сто пятьдесят коллажей. После этого принялся фотографировать людей и одновременно писать с них портреты, в которых явственно прослеживалось влияние фотомонтажа: портреты Иэна, Селии, Грегори напоминали картины кубистов. Его новое пристрастие только возросло, когда он купил маленький фотоаппарат Pentax, позволявший делать коллажи без характерных для поляроидных снимков белых полей, которые прерывали пространственный поток образов. В работе он следовал только одному правилу: не резать фотографии. Но он совсем не обязан сохранять параллельность краям страницы. Лихорадочное возбуждение лишало его сна. Посреди ночи он будил Иэна или Грегори, чтобы они восхитились его новым коллажем. Общаясь с Генри по телефону, он не говорил ни о чем другом, с трудом делая вид, что его интересуют профессиональные заботы его самого близкого друга. Генри заявил ему, что он чокнулся, а дом на Монкальм-авеню обозвал «Припадочной горой»[31]. Дэвид, смеясь, признался ему, что Кристофер когда-то сравнил его с сумасшедшим ученым. Весь пол в его мастерской был усыпан тысячами фотографий. Он просто не мог остановиться. Его последняя к тому времени композиция насчитывала сто шестьдесят восемь снимков. Развитие технологии еще больше способствовало его воодушевлению: проявлять фотографии теперь можно было всего за час! Единственной трудностью оставалось убедить работника фотолаборатории печатать все снимки – даже те, что казались испорченными.
По сравнению с радостью, которую доставляла ему эта новая игрушка – его новый творческий опыт, – все остальное теряло всякое значение. Кроме разве что письма, полученного им от матери в июле, ко дню его сорокапятилетия, где эта чудесная и столь дорогая его сердцу женщина впервые затрагивала, – прибегая к целому ряду недомолвок и околичностей, – вопрос гомосексуальности. В письме она признавалась, что ничего не знала об этом, но несколько лет назад купила книгу Барнетта «Вся правда о гомосексуальности» – в надежде лучше понимать своего сына. Она беспокоилась, что не была ему хорошей матерью, и задавалась вопросом, ответственны ли родители за такую «особенность» их детей, благодаря сына, что он никогда ни за что не упрекал ее. И желала ему всего счастья, какое только возможно. В этом наивном письме было столько любви и благородства, оно свидетельствовало о такой прекрасной душе, что, читая его, Дэвид и смеялся, и был растроган до слез.
Что же до остального… Опера Стравинского в Метрополитен-опера не имела никакого успеха, как и предсказывал Генри, что не помешало Дэвиду принять еще одно предложение «Мет», на этот раз касавшееся балета. Грегори слишком много пил, а напившись, становился вызывающе ревнивым и агрессивным. Это было огорчительно, но рано или поздно он поймет, насколько дорог Дэвиду, и успокоится. У его друга Джо Макдональда была такая тяжелая пневмония, что ему пришлось лечь в больницу. Дэвид ездил повидаться с ним в Нью-Йорк и был поражен, насколько болезнь изменила Джо; но о нем хорошо заботились, и он, конечно, скоро поправится. Иэн объявил ему, что должен вернуться жить на Восточное побережье, чтобы быть рядом с отцом, у которого обнаружили рак. Дэвид философски отнесся к отъезду юного любовника – во всяком случае, это обрадует Грегори.
В гости к нему приехал Генри. Дэвид только и мечтал показать ему выполненные им фотомонтажи и разделить с ним свой восторг, но друг слушал его излияния вполуха. Он собирался отказаться от должности уполномоченного по вопросам культуры города Нью-Йорка, на которую пять лет тому назад его назначил Коч[32], – изматывающей работы, отнявшей у него все силы и лишившей его здоровья. Когда он упомянул, что боится не справиться с расходами, связанными с лечением, Дэвид понял, что он приехал просить у него денег: его лучший друг пытался его использовать! Они поругались. Генри обвинил его в мелочности и себялюбии и уехал раньше, чем собирался вначале. За двадцать лет знакомства они ни разу не ссорились так сильно.
В августе к нему приехали Энн и Байрон, чтобы провести каникулы в Калифорнии, – впервые за вот уже больше чем два года. Как и обещал, он повез Байрона посмотреть на Гранд-Каньон. Подросток был в восторге от пустыни. Дэвид снял море фотографий: он хотел сделать коллаж, который бы создавал у зрителя впечатление, что он любуется пейзажем, крутя головой во все стороны, – позволяя ему видеть одновременно и сухую траву под ногами, и оранжево-желтые краски каменной породы и ее разломов, и, наконец, горы на горизонте. Сидя на утесе рядом с Байроном, когда вокруг были только бездонное небо и скалы в розовом свете заходящего солнца, он мысленно возвращался к письму, недавно полученному им от Генри: тот писал, как сильно разочарован. Он напомнил Дэвиду, что поддерживал его в самые трудные моменты: когда его бросил Питер, когда умер его отец, – и единственный раз, когда ему, в свою очередь, понадобились дружеское участие и поддержка, тот, кого он считал своим другом, даже не стал его слушать: страсть, направленная исключительно на собственную работу, сделала его эгоистом и просто глухим. Дэвид рассказал об их ссоре Байрону, который не задумываясь посоветовал:
– Ты должен извиниться.
– Но, в конце концов, это он меня оскорбил! Ему нет дела до меня, до моей новой работы. Все, за чем он приехал, – это взять у меня бабла!
– Но ему же нужны деньги, правда? Ему наверняка непросто просить у тебя. Ты представляешь себя на его месте?
У Дэвида возникло впечатление, что Байрон снял повязку с его глаз. Он понял, что Генри чувствовал себя униженным, а он оттолкнул его. В словах мальчика, которому не исполнилось и шестнадцати лет, звучала мудрость старика – или святая простота, свойственная детям. Он поблагодарил его.
Дэвид отправил Генри письмо с искренними извинениями и предложил помощь. Он написал также Иэну, чтобы сказать, что его дверь всегда открыта для него, и попросить у него прощения за то, что с головой ушел в свои фотомонтажи, которые для студента были наверняка не столь поучительны и полезны, как занятия живописью.
Это было хорошим решением, потому что Генри с ним помирился, а Иэн два месяца спустя снова приехал жить в Калифорнию.
IV. Значение смерти сильно преувеличено
Однажды вечером в ноябре, когда они с Грегори и Иэном ужинали, зазвонил телефон. На другом конце провода был Дэвид Грейвз – ассистент Дэвида в Лондоне и его друг с тех самых пор, как семь лет назад они впервые встретились на премьере оперы «Похождения повесы» в Глайндборне. А кроме того, он был спутником жизни Энн – они познакомились у их общих друзей. Когда Грейвз произнес: «Дэвид?», в его мягком голосе было что-то такое, что Дэвид сразу узнал, – металлические нотки, уже слышанные им в голосе брата тем февральским утром три с половиной года назад, как будто лишенные резонанса, – такой голос предвещал беду. Байрон. Байрон, которому недавно исполнилось шестнадцать; Байрон, которого Дэвид летом возил посмотреть на горячие источники в Хот-Спрингс, на город-призрак Калико в пустыне Мохаве и на Гранд-Каньон; Байрон, который всего три месяца назад был здесь, в этом доме, рядом с ним: смеялся, играл в карты и в скраббл, шутил, помогал ему выбирать снимки – целых семьдесят шесть – для собственного фотомонтажа; Байрон, который давал ему самые лучшие советы. Его крики восторга и ужаса в Диснейленде, когда ему было четырнадцать лет, все еще звучали в ушах Дэвида. Байрон умер. Под действием галлюциногенных грибов – в Англии они не были запрещены – он спустился на рельсы лондонского метро, и его задавил поезд.
Дэвид вылетел в Англию. Он не знал, что сказать Энн. Он не мог найти слов. Если его мать после смерти отца представляла собой образ воплощенной печали, то Энн была сплошным безмолвным криком. Он стиснул ее в объятиях, они вцепились друг в друга, как двое утопающих, и рыдали. Она потеряла все. Он даже не мог попытаться представить себе, что должна чувствовать женщина, которая выносила дитя в своем чреве, дала ему жизнь, воспитала его – и как хорошо воспитала! – любила его каждой клеточкой своего тела, всем сердцем, всей душой и которая не смогла уберечь его от него самого. На свете не было похорон печальнее, чем те, что состоялись на кладбище Кенсал-Грин 11 ноября, после полудня. Пришли все их друзья времен Королевского колледжа, и среди них – Майкл, отец Байрона. Эту бесконечную печаль Дэвид выразил в фотомонтаже, выполненном сразу после церемонии. Коллаж представлял его мать под дождем, среди руин Болтонского аббатства, в длинном зеленом плаще с капюшоном и с морщинистым лицом, на котором отражалась вся мировая скорбь. Он пригласил Энн и Грейвза навестить его в Лос-Анджелесе – или даже вообще переехать туда, почему бы и нет? Этот город будет меньше напоминать ей о Байроне, чем Лондон; а жара, солнце и море смогут помочь ей жить дальше.