18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Кароль Мартинез – Сшитое сердце (страница 28)

18

Красный петух только больше закабалил всех, поселив среди них сеньора.

Оливке, птице-оборвышу, тоже лучше не стало, он беспокойно кружил по маленькому загону, где когда-то царил Красный Дракон, и уже не мог вдохнуть воздух холмов, он таскал свою ярость за собой в замкнутом пространстве, кидался на стены, ставшие его врагами. В битвах с камнями у него затупились шпоры и раскололся клюв.

Красный Дракон, как только снова стал на это способен, всегда отвечал на зов Оливки. И некуда было деться от их криков, пронизывавших Сантавелу с востока на запад.

Назревало что-то, чего никто не хотел видеть. Несколько месяцев назад пропали двое детей, но даже в первые дни после их исчезновения напряженность была не так сильна, как в те, что предшествовали последнему бою.

Потому что речь шла о новом вызове.

И Эредиа согласился, чтобы все происходило у него во дворе. Человек, ежедневно рыскавший по деревне, лишь бы увидеть лицо моей матери, и смертельно желавший женщину, чьего голоса никогда не слышал, согласился поставить все на кон ради обладания ею.

Это был смертный бой при закрытых дверях, безмолвный и скоротечный. Жертвоприношение…

Хосе в тот день не вернулся домой, и никто не смог зашить петушиного короля, в третий раз распоротого оборванцем.

Последний долг

Эредиа подошел к дому Фраскиты и на короткий, но ощутимый миг задержался у щели в ставнях. Дети следили за ним, маяча гроздью в оконном проеме.

Наверное, он вспомнил руку, которая направляла к нему иглу, и тот взгляд на его одежду, и то легкое касание губ, и ту связь, и ту перекушенную нить.

Наверное, он много раз хмелел от запаха лаванды, которым она пропитала свой шкаф, от благоухания женщины, с которой он наконец соединится, как ему казалось, навсегда.

Наверное, вспоминал он и другое. Он не мог так быстро забыть лицо моего отца. Вытаращенные глаза, которые молили позволить его петуху снова сражаться, выпрашивали для него последний бой.

Наверное, он все еще слышал этот бесцветный голос, который ставил на кон последнее, его дом – маленький светлый ларчик, кое-как вмещавший смех, игры и сон пятерых детей, но не имевший ценности ни для кого, кроме них. Человек с оливами почти отвернулся от него – почему он не поспешил, почему не выскользнул скорее из-под власти этого безумного взгляда? – когда зрачки моего отца расплескались, когда он, не помня себя, выставил единственное, чем еще обладал, – тело своей жены.

Мой отец рассказал тогда, как округлая грудь жены ласковым теплым зверьком пристраивается в ладони. Взяв соперника за руку, вел его пальцы по воображаемому изгибу поясницы в черную бархатную темноту, ноздри обоих утыкались в подмышки, пропитанные ароматом холмов.

Да, наверное, Человек с оливами думал и обо всем этом – и о крови, и о красных перьях, и об огненном петухе, когда подошел к маленькому белому домику.

От двух ударов в дверь гроздь детей рассыпалась. Длинная, гибкая Фраскита, пройдя через комнату, открыла.

Свет залил почти пустое помещение и враждебные детские лица.

На фоне светящейся пыли позднего лета чернел мужской силуэт. Такой же черный, как его тень, которая уже потянулась в дом. От Эредиа исходило сырое тепло, вода сочилась через все его поры, и скомканный платок выпирал в кармане штанов пугающей шишкой. Анхела испепелила его взглядом, представив себе измятый кусок ткани, затвердевший от его пота, от его вожделения к нашей матери. Она подумала о служанке, которой приходилось его стирать, тереть в деревянной лохани, о той, что каждое утро подавала ему гладкий белый платок, чтобы он мог излить в него свое вожделение. На этот раз платком будет ее мать, такая светлая в тени этого человека.

– Я пришел получить то, что задолжал ваш муж. Игорный долг, долг чести, – сказал Человек с оливами почти детским голоском.

– Неужели в этом доме осталось что-то ценное? – спросила швея, глядя ему в глаза.

Он выдержал ее взгляд, и ничто в нем не оборвалось, ничто не вытекло.

Моя мать содрогнулась всем телом, а затем медленно, очень медленно повернулась к Аните и попросила ее выйти, поиграть в проулке с малышами, чтобы этот исходящий потом человек мог войти в прохладный дом.

Дети молча растворились в ослепительной уличной пыли. Только Анхела для порядка поупиралась немного, прежде чем последовать за старшей сестрой. И дверь захлопнулась.

Фраскита и Человек с оливами остались одни, и комната наполнилась их запахами.

Не сказав ни слова, он медленно приблизился к ней. Шагнул в круг, где трепетало ее присутствие, в тот воздух, которым она дышала. Оказавшись к ней так близко, как никогда прежде, он поднял руку и коснулся ее щеки.

Она не шелохнулась под этой лаской.

Она почувствовала, как ее проигранное тело расслабляется в его больших ладонях. Потом заметила, как помутился взгляд зашитого человека. Его движения ускорились. Она поняла, что он хотел бы заговорить, но вожделение не оставляет ему на это времени. Не сопротивляясь, она легла на пол. После нескольких неловких попыток и недолгого блуждания в лабиринте тканей он понял, что задрать юбку быстрее, чем развязать. Она, с повлажневшими руками и губами, помогала ему, пока он растерянно метался между льном и кожей ее раскинутых в стороны ляжек, потом увидела выскочивший из штанов лиловатый член и руку, держащую его, точно кинжал. Он приостановился на опушке ее плоти, она почувствовала, как член на мгновение замер, коснувшись ее темной шелковистости. Но он двинулся дальше. Он глубоко, сильно и нетерпеливо вошел в нее, и это оказалось приятно. Их плотно вогнанные одно в другое тела двигались в едином ритме, они одинаково дышали, а потом она захотела, сама захотела больше, сильнее и дальше. И тогда она услышала, как оборвалась нить.

Кончив, он заплакал – впервые в жизни. Он не захотел покидать ее тело и оставался в нем сколько мог.

– Каждый день, я буду приходить каждый день, я врасту в тебя, – сказал он.

А она промолчала, глядя, как тень этого пахнущего оливами человека пляшет на голых стенах.

Она хотела заглянуть в его глаза, но они уклонились, они смотрели в пол, где ее уже не было. Она ждала, стоя перед ним полуголая и прекрасная, но раздерганный человек уже не смел взглянуть ни на ее лицо, ни на тело, которое взял, возможно, раз и навсегда.

Дети, маявшиеся на улице, хотели знать.

Анхела принялась стучать в дверь и ставни, она отшибла кулаки о белую штукатурку – выпачканные мелом, покрасневшие кулачки, разбитые кулачки десятилетней девочки, еще беспомощной перед мужским вожделением. Выбившись из сил, она повернулась к верному союзнику, к своему брату Педро. И тогда мальчик взял деревяшку с обугленным концом и стал рисовать.

Белый фасад стал для него полотном, на котором он, никогда не видевший кораблей, пришвартовал исполинский парусник. Наполненный ветром грот, великолепные корпус и нос.

Пока мальчик, стоя на плечах старших сестер, заканчивал верхнюю часть рисунка, Человек с оливами вышел из дома и двинулся прочь под равнодушно сияющим полуденным небом.

У его силуэта не было тени.

Он шел неторопливо и, ни разу не оглянувшись, растворился в белизне деревни.

Отплытие

Время просквозило по разрисованной стене, повеяло на измученных детей, на уличную пыль.

Время ускользнуло.

Вечность палящего солнца.

Фраскита Караско вышла из дома, приблизилась к детям и встала перед ними.

Ее волосы были тщательно уложены в низкий узел. Она явилась им, прекрасная, юная и словно неживая.

Они не сразу ее узнали. Сначала они увидели лишь сияние тысячи матерчатых роз, украшавших ее корсаж. Ее шея, плечи, лицо венчали охапку цветов с твердыми шелковистыми лепестками. Она долго молча стояла в свадебном великолепии, словно изваянная из мрамора, кожи, тканей, женской и цветочной плоти вперемешку.

Замершая лицом к улице, иссякавшей перед ее лачугой.

Одна перед лицом деревни, а та настороженно следила за ней из-за холодных фасадов каменными глазницами, обведенными тенями, пустыми, лишенными зрачков и радужных оболочек, лишенными цвета и цветения.

Она была одна против множества глаз, впившихся в ее красоту и даже в этот яркий час неспособных ослепнуть от восторга. Оконная тьма полнилась незримыми взглядами. Наверное, они там прели, в этих провалах. Смердели. Прикусывали себе языки в этих растрескавшихся домах. Надеялись, что взовьется чей-то голос, что чей-то крик разрушит чары, взорвется чей-то смех.

Но за все время, пока моя мать не решилась, никто ничего не сказал, и улица оставалась безлюдной. Никто не засмеялся, и новобрачная не завяла.

И тогда дети увидели, как их мать повернулась к этим четырем стенам, из которых она высвободилась, как из кокона.

Увидели проломленный фасад дома и поняли, что проход был слишком узким, что дом был слишком мал, чтобы в нем мог во всю ширь развернуться этот цветок, слишком темен, чтобы вместить столько света. Подол платья мог распуститься только снаружи, белизна его была почерпнута не иначе как из полуденного сияния.

Дети поняли, что их мать никогда больше не сможет вернуться в свое логово, что она внезапно его переросла, стала слишком велика, чтобы жить в этой черной дыре, на этой улице, в этой деревне. Они подумали, что материнский взгляд, плывущий где-то над матерчатым розарием, вскоре утонет, стечет в корсаж, в великолепный пьедестал. Они испугались мгновения, когда их мать растворится в мираже своего подвенечного платья.