Карло Вечче – Улыбка Катерины. История матери Леонардо (страница 70)
Мой старик отец пытался мне помочь, несмотря на враждебное отношение жены, монны Бартоломеи, которая хоть и была моей матерью, но не смогла простить побега пятнадцатилетней давности и более не желала обо мне слышать. Сер Пьеро, учитывая, что Флоренция мало что могла мне предложить, посоветовал вернуться в Винчи и присматривать за тем имуществом, что еще оставалось у семьи: возможно, после страданий, перенесенных на суше и на море, размеренная деревенская жизнь пойдет мне на пользу и, может статься, обеспечит финансовое спокойствие, скромное, но надежное. Требовалось следить за обработкой земель, договорами найма, внесением арендной платы, куплей-продажей произведенной продукции – вина, оливкового масла, зерна, льна, – не давать себя обмануть работникам и соседям, избегать ссор, держать кое-какую живность, поддерживать в надлежащем состоянии дома, конюшни, амбары и чинить их по мере надобности. Тут не до скуки или мрачных мыслей. В этой спокойной жизни не хватало лишь одного: мне нужна была жена.
Впрочем, жену он тоже присмотрел, сговорившись в ожидании моего возвращения с местным нотариусом, моим ровесником, за которым присматривал во время его ученичества во Флоренции, сером Пьеро ди Зосо ди Джованни из Баккерето, селения неподалеку от Винчи, расположенного на противоположном склоне горы Монт’Альбано, на одной из тех дорог, что вели в Артимино и дальше в сторону Флоренции. Его дочери Лючии было двадцать, я годился ей в отцы. Возможно, первые годы выдались сложными и для нее, вышедшей за человека вроде меня, уже казавшегося стариком и почти все время проводившего в молчании, никогда не раскрывавшего свое сердце и ничего не рассказывавшего о прошлом. Но Лючия меня не попрекала, если она и страдала, то молча. Годами я, погруженный в свою боль, ее боли не замечал.
Мы жили в комнатушке в отцовском доме, с отдельным входом, поскольку монна Бартоломеа не желала лицезреть ни меня, ни Лючию. После ужина, проведенного в молчании, я сидел, уставившись на гаснущие в очаге угли, а она что-нибудь для меня мастерила – пару толстых шерстяных чулок на зиму, льняную рубаху на лето, вышивку на новую скатерть, платок: денег на покупки у разносчика у нас не водилось. Закончив работу, она, если в лампе еще оставалось масло, прочитывала одну-две страницы из книги, что ей так нравилась, о жизни разных святых, возносила молитвы перед изображением Мадонны с младенцем и только потом, убедившись, что я глубоко сплю, забиралась в постель и укладывалась с другой стороны от меня, поскольку уже смирилась с тем, что я к ней не прикоснусь. Она тоже жила жизнью святой.
Мой отец недолго успел порадоваться нашему браку, ему не довелось увидеть, как сбудется его мечта о продолжении рода, детях, которые у нас все не появлялись. Он умер всего пару лет спустя. Не имея других источников дохода, кроме небольших сумм от аренды, поступавших из деревни, некоторой поддержки, которую давало небольшое наследство Лючии, и той малости, что зарабатывала рукоделием, мы сняли домик в бедном квартале Сан-Фредиано. Монна Бартоломеа даже не помахала нам на прощанье. Впрочем, в Сан-Фредиано дела наши пошли на лад. Цены на местном рынке были ниже, вокруг царило оживление, свойственное простонародью: ремесленникам, работникам, трудившимся на производстве шерсти, привлекая жен и дочерей к прядению и ткачеству. Это был настоящий труд – тот, что оставляет по себе усталость и мозоли на руках, и он привлекал меня куда больше работы банкиров и ростовщиков.
Я сводил концы с концами, слоняясь по пьяцце Санто-Спирито и предлагая свои услуги писца и посредника чесальщикам шерсти и местным вдовам, не знавшим грамоты, почти что нотариуса, проницательного советника, человека, повидавшего мир; а кроме того, оказывал поддержку самому влиятельному человеку в квартале, Кристофано ди Франческо Мазини. Кристофано, живший в Фондаччо, между монастырем Санто-Спирито и рекой Арно, благодаря моей помощи стал магистратом, гонфалоньером и приором, за что навсегда остался мне благодарен и потому помогал кое-как выживать. Я много времени проводил в мастерских, прядильных и кожевенных, в попытках с видом умудренного летами старца раздавать советы и рассказывать о необыкновенных вещах, которые повидал в Барселоне, Валенсии, на Майорке, но более всего – в Фесе. Поначалу работники и мастера меня расспрашивали, но вскоре, устав от моих рассказов, возвращались к работе, им некогда было терять время, начальство ведь за простой по головке не погладит. На все эти сарацинские причуды им было плевать, и я вдруг замечал, что говорю сам с собой, а слушает меня разве что местный дурачок.
Мы с Лючией частенько выбирались за городские ворота, посещая по случаю праздников какую-нибудь из деревенских церквушек или часовен, куда стекались паломники, привлеченные ценной реликвией или святым отцом, умеющим словами или личным примером вернуть в души мир и покой. Одним из таких мест был монастырь Сан-Бартоломео, или Монтеоливето, вверенный ордену оливетанцев из Сан-Миниато-аль-Монте и пользующийся покровительством семейств Строцци и Каппоне. Монастырь, окруженный огородами и виноградниками, превратился в одно из любимейших мест для загородных прогулок еще до появления в нем монахов, лет сто назад, когда ораторий носил название Санта-Мария-дель-Кастаньо и посещался светским братством, прозванным, не без причины, Чиччалардони, или обжорами, которое отмечало там светские и религиозные праздники, шумно проводя время за длинными столами, накрытыми на свежем воздухе. Святые отцы, однако, предпочли бы, чтобы монастырь Монтеоливето славился своей святостью, нежели сардельками и вином Чиччалардони.
Церковь стояла полуразрушенной, запущенной; монахи обещали вскоре восстановить ее, заказав такую же прекрасную работу, как алтарный образ кисти брата Лоренцо, монаха-живописца: Мадонна с младенцем, а по сторонам от нее – четверо святых. Образ этот Лючия очень любила и всякий раз, читая надпись на нем,
После мессы мы с Лючией, держась за руки, присаживались среди дубов и кипарисов на невысокую каменную ограду, с которой могли любоваться восхитительным видом нашей Флоренции, увенчанной теперь гигантскими лесами строящегося купола собора Санта-Репарата, и очертаниями далеких гор, от Фьезоле до Апеннин. Во время этого молчаливого созерцания каждый видел что-то свое, что от другого скрывал. Лючия мечтала вновь увидеть очертания этих гор с террасы своего дома в Баккерето на склоне Монт’Альбано. Я же грезил о горах Риф, которые разглядывал, пока скакал верхом по пустыне навстречу морю и своей судьбе. И не замечал, как моя рука выскальзывала из руки Лючии, оставляя ее в одиночестве.
Спустя несколько лет мы наконец решили покинуть Флоренцию и перебраться в Винчи. Лючия и ее семья ликовали, в глубине души она надеялась, что эти перемены принесут ей ту самую двойную милость, о которой она так молилась Мадонне. Что касается меня, то все, включая Кристофано Мазини, наперебой советовали мне не отказываться от флорентийского гражданства со всеми проистекающими из него правами и привилегиями, нам, деревенским жителям, не полагавшиеся. Они убеждали меня в этом не ради меня самого, поскольку уже успели убедиться, что мне гражданство ни к чему, но ради блага моих детей, которых однажды Господь в своей милости ниспошлет нам и которых до сего момента, после более десяти лет брака, еще не было и в помине. Так я и остался на всю жизнь
Я нанял повозку с лошадью и возницей, на которую мы погрузили наш бедный скарб и себя самих, не менее бедных; самыми громоздкими оказались высокая старая кровать вишневого дерева, аккуратно разобранная на части, скрипучее, принадлежавшее еще моему отцу фамильное ложе, на котором я был зачат и затем произведен на свет Божий матерью и на котором Лючия молила о милости однажды в свою очередь разрешиться от бремени; тюфяк, набитый шерстью, матрас с двумя перинами и две наши подушки; сундук с одеждой Лючии и еще один, небольшой, – с моей; мучной ларь и две подставки под поленья, немного кухонной утвари и посуды, а также шкатулка с самими дорогими моему сердцу вещицами: несколькими книгами, реестрами моих отца и деда, старым портуланом, компасом и картой мира работы мастера Хаме. Так начиналось плавание моей второй, новой жизни, и эта трясущаяся повозка стала нашим кораблем, наконец-то общим, моим и Лючии.
В Винчи мы не имели даже пристанища. Мы договорились с одним задолжавшим мне крестьянином, у меня была привычка ссужать деньгами всех, кто в них нуждался, без процентов, и не всегда они ко мне возвращались. Антонио ди Лионардо ди Чекко[90] задолжал мне ни много ни мало восемнадцать флоринов, так что мы с Лючией устроились в его полуразрушенной лачуге на окраине Винчи, дом был его, деньги – моими. Мы жили на то, что Лючия зарабатывала рукоделием, и то немногое, что приносило отцовское наследство: земельный надел в Костеречче, в приходе Санта-Мария-аль-Пруно, другой в Коломбайе, в приходе Санта-Кроче близ церкви и замка Винчи, а также еще несколько участков. В целом удавалось наскрести не больше пятидесяти четвериков зерна, двадцати шести с половиной бочек вина, двух кувшинов оливкового масла и шести четвериков сорго. Нам также принадлежали два участка под застройку, один в самом замке и один в предместье, на рыночной площади.