Карло Вечче – Улыбка Катерины. История матери Леонардо (страница 101)
Во второй половине июня я вернулся в Милан из Виджевано, устав от бессмысленности герцогской службы, этого унылого дворца и его пошлых развлечений, вынуждавших меня терять драгоценное время, которое можно было провести с матерью. Более того, в душе я понимал, что весь мой труд по возведению величайшего конного памятника в любой момент может быть сведен к нулю, а собранный металл – использован на то, что военачальники сочтут более полезным: на отливку пушек, бомбард и прочих орудий разрушения, на смерть. Меня это не радовало, совсем не радовало, хотя именно я и был инженером, предложившим и даже нарисовавшим свое видение этих жутких машин уничтожения. В Корте-Веккья я вернулся совершенно разбитым. Июнь в Милане был ужасен. Стояла невероятная жара, по вечерам над городом повисали влажные испарения десятков гниющих каналов, нас изводили легионы комаров, этих крохотных упырей, жаждущих человеческой крови.
Двор, как и год назад, словно вымер. И вновь я почувствовал – что-то случилось. Катерина лежала в постели, несмотря на жару, ее колотил озноб, а бедняга Салаи не знал, как облегчить ее страдания. С недавних пор с нами жил еще один парнишка, Галеаццо, но он, похоже, был даже бесполезнее предыдущего, а Томмазо уже какое-то время не показывался, занимаясь своими делами. Увидев меня, Катерина улыбнулась и едва слышно прошептала, мол, ничего страшного, она скоро поправится, а сейчас не хочет меня беспокоить или тормозить мою работу. Я постарался унять дрожь, чтобы ее подбодрить и заодно осмотреть. Лоб был раскаленным, биение сердца – учащенным, прекрасная бледно-розовая кожа приобрела желтушный оттенок, в моче обнаружилась кровь. Через пару часов температура вроде бы спала, и Катерина сразу так взмокла, что пришлось сменить рубаху. Пока я ее раздевал, она, охваченная непонятной эйфорией, вдруг принялась бормотать бессмыслицу – как мне показалось, на своем родном языке, который словно бы внезапно вспомнила. Однако не прошло и двух дней, как жар вернулся, став еще сильнее: безошибочный признак трехдневной лихорадки в ее самой тяжкой, продолжительной и смертоносной форме.
Я был в отчаянии, поскольку, несмотря на все мои знания, не понимал, что делать. Мне не хотелось оставлять ее ни в «Ка Гранде», главной больнице города, ни в больнице Святой Екатерины, конечной точке крестного пути падших женщин. Все придворные врачи давно перебрались в Виджевано, да и стоило ли доверять этим астрологам и экспертам по ядам? Мне пришел на ум единственный настоящий специалист, Конкордио да Кастронно, живший у ворот Верчеллина, возле монастыря Сан-Франческо-Гранде. Я спешно направил к нему Салаи, и вскоре запыхавшийся мальчишка вернулся с указанием немедля перенести больную в дом лекаря. После кратковременного улучшения у Катерины начался кашель, ей стало трудно дышать. Лекарь поил ее грудным отваром, потом, в разгар приступа, настойкой дубровника, разведенной в белом вине, но все тщетно. Он объяснил мне, что причиной нездоровья стало нарушение баланса гуморов, в частности черной желчи, избыток которой закупорил средние вены. Необходимо было срочно приступить к кровопусканию, с трудом произведенному на этом несчастном, истерзанном теле. Однако и это средство оказалось неэффективным, а может, даже ухудшило ситуацию. Хоть я, в отличие от лекаря, и не изучал Галена или Мондино, у меня сложилось впечатление, что жидкость, убивающая мою мать, застаивается в легких. Но я ровным счетом ничего не мог с этим поделать.
Так прошла еще почти неделя, и с каждым новым приступом Катерина все слабела. Она задыхалась, но не жаловалась, не плакала. Салаи из добрых побуждений принес ей клетку с жаворонком, по слухам, способным исцелять недужных, но жаворонок лишь отвернул голову, словно возвещая беду. В какой-то момент, открыв глаза и увидев меня, Катерина нашла в себе силы улыбнуться. Я подошел ближе, взял ее за руку, уже почти ледяную, – изящную руку с колечком святой Екатерины и перстнем со звездчатой яшмой. А она, глубоко вдохнув, из последних сил шепнула мне на прощание: «Случись мне умереть сейчас, я умерла бы счастливой. Леонардо, сын мой, не плачь, ведь теперь я по-настоящему свободна». И все-таки я не смог сдержать слез, осознав наконец, зачем она перебралась ко мне в Милан: чтобы умереть у меня на руках. И, прижав ее к себе, долго еще в отчаянии выкрикивал запретное доселе слово: мама.
Это случилось 26 июня 1494 года от Рождества Господа нашего, в день святых мучеников Иоанна и Павла. Мы обмыли ее, спрятали волосы под чепец, переодели в красивое платье, которое я велел для нее сшить. Кольца я оставил на пальце: то, что подарил сам, и подарок отца, кольцо святой Екатерины, ставшее спутником всей ее жизни. Бдеть над телом я решил один, отправив маэстро Конкордио в сопровождении Салаи устроить все необходимое в подобных случаях. А прежде чем отпустить, поднял на него покрасневшие глаза и велел не жалеть денег, мне нужны были пышные похороны, достойные самой принцессы.
Вскоре, чтобы зарегистрировать смерть и получить разрешение на захоронение, явились магистраты. Поскольку я так и сидел, стиснув ее ледяную руку, замкнувшись в молчании и собственной боли, вопросы они задавали ничего не понимающему маэстро Конкордио. Как зовут эту женщину? Катерина. И чья же она дочь, чья жена или кому принадлежит? Неизвестно, ясно только, что родом она из Флоренции, должно быть, старая служанка маэстро Леонардо. Так в реестре и записали: «In die Jovis 26 Junii. Porta Vercellina parochia sanctorum Naboris et Felicis. Catharina de Florenzia annorum 60 a febre terzana continua dupla in domo magistri Concordi de Castrono decessit».
Катерину, завернутую в саван, словно в шелковый белый кокон, уложили на носилки, укрытые черной узорчатой тканью, расшитой золотыми символами смерти. Добрых три фунта воска пошло у братии на свечи. Из монастыря Сан-Франческо, где также располагалась и приходская церковь Святых Набора и Феликса, явились монахи, четыре священника и четверо служек во главе с самим старшиной прихода, несшим большой крест, в сопровождении носильщиков. Дело шло к закату, и солнце багровело уже за колокольнями Сант-Амброджо. Траурная процессия начала свой краткий путь от дома до церкви. Один из братьев звонил в колокольчик, предупреждая немногочисленных прохожих и призывая их помолиться за усопшую, прочие несли священные книги и покровы.
Мы вошли в огромную пустую церковь. Звуки неторопливых шагов гулко отдавались под сводами до самой капеллы Непорочного Зачатия. До моей «Мадонны в скалах». Ангел по-прежнему был там и, глядя на меня, улыбался.
Но вот отвалена тяжелая каменная плита, и белый кокон медленно начал опускаться. А мне вдруг захотелось снова, на сей раз точно в последний раз, обнять мать, как заблудшему, испуганному ребенку, что остался один посреди ночи. Но было поздно, уже слишком поздно.
13. Я
Катерина снова здесь и снова глядит на меня.
Не знаю, как она сюда попала, хотя, если вдуматься, это уже не так важно. Похоже, я заснул прямо за письменным столом. И теперь, почувствовав ее присутствие, вдруг просыпаюсь, весь скрюченный, а голова гудит, будто вынырнул из долгого кошмара и ничегошеньки не помню.
Уже не первый раз она входит вот так, не спрашивая разрешения. Стоит себе, прислонившись к стене между старым, эпохи модерна, фортепиано «Климес», на котором больше никто не играет, и голландским кабинетом черного дерева да время от времени поглаживает своими длинными тонкими пальцами флорентийскую мозаику на створках. Должно быть, ей нравится воссозданная на блестящем черном фоне иллюзия жизни, все эти ветки, цветущие или согнувшиеся под тяжестью сочных фруктов, муха, сидящая на вазе из поддельного мрамора и тоже поддельная. А то примется крутить, не снимая с пальца, свое чудное, потертое серебряное колечко.
Она молчит, зная, что я ни слова не пойму на ее древнем как мир языке, диалекте исчезнувшего народа, забытом, наверное, даже ею самой. А пользоваться чудовищной смесью языков, с которыми ей столько лет приходилось сражаться, чтобы пережить это долгое путешествие, Катерина не хочет. Предпочитает разглядывать меня молча. Все, что ей нужно высказать, всю свою тягу к жизни и свободе она прекрасно научилась передавать без слов, одним взглядом бездонных, синих как небо глаз.
Она явилась сама, без спросу, я не звал ее и не искал. Точнее, не искал до недавнего времени. Просто один из детей, рожденный ею еще до замужества, стал настолько известен, что все теперь вспоминают только сына, забывая про мать. Впрочем, Катерина об этом не жалеет, скорее наоборот: она даже рада, когда говорят о нем, а не о ней. Этот байстрючонок, ясный, как солнце, и чистый, как вода, был ее жизнью. Он был ей дороже всего и всех на свете: мужчины, который взял ее и от которого она понесла; другого, за которого впоследствии вышла замуж и которого искренне полюбила; всех прочих детей, рожденных в течение жизни. Я без слов, по глазам понимаю: этот малыш был ей дороже собственной свободы. И Катерина знает, что он любил ее не меньше, хотя и не признавался, не показывал виду, не называл мамой. Ей даже случалось притворяться, будто это не ее сын. Счастье для нее заключалось в том, чтобы отдать ему все без остатка. В глазах мира и общества такой дар мог показаться мелочью, ведь у нее ничего не было, она даже собой и своей свободой не владела, пока однажды некий человек не написал на листке бумаги: ты свободна. Вот только писать эти слова не было никакой необходимости, ведь они высечены внутри каждого из нас еще до рождения, и стереть их никому не под силу.