Карл Штробль – Лемурия (страница 39)
– Лен и ячмень были побиты, потому что ячмень выколосился, а лен осеменился, – изрек шестой за столом. И Йоханнес плачет еще сильнее. На его лице уже проступили белые скулы, а нос весь изъеден слезами. Его тело оседает, как масло на солнце, и полностью пропитывается жгучей влагой неизбывного горя. Вязателю веников зрелище кажется ужасно смешным. Сперва его смех звучит совсем как лязг старого железа. Потом – как грохот груженной камнями тележки, проезжающей по мосту. Потом этот смех, поистине стальной и жестокий, раздирает его изнутри, и вязатель рассыпается по полу мелкими дробинками собственного зверского веселья, скачущими по доскам пола ничтожными камешками…
А что же наш добрый друг чревовещатель? О, его лик налился насыщенно-красным. Он багровеет, словно бы заходящее солнце; затем чернеет, аки мантия судьи; и вот уже совсем-совсем черный – как темная безлунная ночь, как мир перед первым лучом солнца… Но на черном лице пронзительно-белым сияют глаза – безумные, выпученные, обращенные вверх, к потолку, затмевающему небесную благодать. А темный зад его, как и было озвучено ранее, отягощается и провисает до самой земли; черные руки из недр подхватывают сей мертвый студень и тянут, тянут, бесконечно долго тянут в самый низ мира, где вращается, залитое горючими слезами, но все равно неугасимое, огромное колесо огня, неутомимо вертящееся с самого начала Земли…
– Ячмень выколосился, а лен осеменился, – повторяет шестой за столом.
Вмиг налетает порыв ветра – в дом врывается буря. Свет очага гаснет, но совсем скоро – возвращается, и всем становится очевидно, что больше чревовещателя нет – его кишки прилипли к потолку, его мозг жирной кляксой растекся над входной дверью, а одинокая пята торчит из танкарда для особых гостей, красующегося на подоконнике. Чудовищных размеров лягушка, сидя на каминной полке, издает довольный, полный утробного бульканья
– Так давайте же больше не будем думать об этих печальных казусах и посвятим себя распитию благородных вин! – провозгласил сменивший кирасу на черное одеяние солдат-фокусник.
И те, кто остались за столом, дегустируют благороднейшие из вин: шабли, мальвазию, «Рейнфолл», «Неккарблюм» и всякие-разные вина со специями, носящие громкие, гордые названия: «Возврати мне мою невинность», «Тебе это точно понравится», «Не уходи», «Удиви мир», «Загляни в бокал», «Сиди, где сидишь», «Выпей еще».
А чтобы вино не оставалось без закуски, в кадках плавают маленькие живые рыбки, сгустки лягушачьей икры и молодые угри. Все такое живое, горячее… само льется в глотки, будто поток, бегущий по горному узкому ущелью. Хозяйка отходит в сторону, торопливо расшнуровывает лиф и юбки, затем голая возвращается к столу и продолжает пить…
А как же старый добрый Йоханнес Амброзиус? Совсем-то мы позабыли о нем. Где же он? Его ищут, зовут: Йоханнес, Йоханнес! Нет больше Йоханнеса, ребята. На скамье – одна лишь большая мокрая лужа, и на ее маслянистой поверхности все еще пузырятся и шипят остатки горючих слез. Трактирщик и бондарь упрекают друг друга в невнимательности:
– А какой собеседник из него был – верный, понимающий… а собутыльник-то какой!
Глаза этих двоих остекленели и воспалились, и теперь напоминают тонкие прорези в комковатой массе багровых, одутловатых лиц. Они переходят к спору о подагре и зубной боли – собственно, они уже забыли, с чего завязалось их общение. Но сейчас речь о том, какая боль – самая суровая в мире. Трактирщик ставит на боль от подагры – ну еще бы, свою-то хворь ему потребно возвысить над всеми прочими испытаниями плоти. Бондарь, напротив, твердит, что пытки хуже зубной боли не сыщешь и в самом Аду. По мере расточения всяких аргументов головы спорщиков надуваются изнутри, достигая размеров тыкв, и в какой-то момент они просто вцепляются друг дружке в глотки, опрокидываются на пол и катаются по углам, по-звериному рыча и расплескивая кровь.
– Ячмень выколосился, а лен осеменился, – твердит солдат из Пассау, все еще сидя на своем, изначально занятом, месте; и от этих его слов сражающихся на полу сотрясает новый спазм ярости, и они раздирают друг друга с таким рвением, будто сквозь плоть намерены доскрестись до самой души. Хозяину постоялого двора удается оторвать одну руку бондаря. Он без устали колошматит ею оппонета по голове. Но бондарь не отстает – взяв верх, он от души топчется ножищами по животу хозяина, покуда каблуки его сапог не проминают пузо до самых досок пола.
– Ква-а-акх! – сообщает монструозная лягушка с каминной полки – и вся так и ходит ходуном, будто хохочет. Змея шипит; дзынькают саркастически ведра, тазы и все остальные емкости. Бондарь напрыгался и теперь не в силах вытянуть ноги из тела хозяина постоялого двора. Он наклоняется, чтобы стащить сапоги с пят, – и трактирщик, очевидно умирающий, в последней судороге выбрасывает вперед руки, вцепляется пальцами в лицо бондаря. Р-р-раз – и нет больше у бондаря глаз! Из пустых глазниц течет темная, зловонная жидкость – перебродившее пиво вперемешку с гнилой рыбьей икрой и извивающимися головастиками. Бондарь опрокидывается навзничь – и умирает. Хозяйку, кажется, нимало не огорчает тот факт, что ее муж раздавлен, да и кончина толстого фривольного чревовещателя ее не огорчает, ведь с самого начала она положила глаз совсем на другого – на Кристиана Борста, «мастера по веничкам». Что ж, раз мужа нет, можно и блуду беспрепятственно предаться! А чего медлить-то! Шестой гость достает маленькую скрипучую губную гармошку и играет на ней. Музыка распаляет хозяйку еще больше, и она запрыгивает Борсту на колени, обхватывая его поясницу толстыми ногами. Борст елозит на пятой точке, приспуская штаны. Их случка – почти что животная; женщина впивается ему в спину ногтями, а мужчина проникает в нее – и ходит в ней, как поршень в специальной выемке. Хватка хозяйки все сильнее, все бесчеловечнее – она сдавливает нижнюю половину тела своего любовника ногами, будто обручем, а руками вытягивает верхнюю ввысь, как какую-то чудовищную макаронину. Кожа в середине его туловища уродливо натягивается и лопается – выпуская в воздух фонтанчики крови.
– Ячмень выколосился, а лен осеменился, – изрекает шестой за столом. Пронзительный, агонизирующий крик… это Борст, вязатель веников, рвется надвое. Кровь хлещет из обрубка его тела на пол, смешиваясь с горючими слезами несчастного барда Йоханнеса Амброзиуса, с расплавленными внутренностями Георга Энгельхардта Лейса, чревовещателя, со струпьями, оторванными от Готхольда Шлегеля, бондаря, и с кишками хозяина постоялого двора. С сухим хрустом ломается позвоночник. Но перед тем, как душа готовится покинуть располовиненное тело, верхняя часть Борста опускает руки на макушку хозяйки, все еще неразлучной с нижней его половиной, – и одним суровым толчком насаживает ее лицом на острый обломок позвоночника. Нос женщины вминается в череп – удивительно, но один-единственный мужчина умудрился проникнуть в нее сразу с двух сторон! Два мертвых тела сводит противоестественной судорогой – последней, почти что одной на двоих. А служанка знай себе стоит каменным столбом со змеей в гортани. Шестой, гость из Пассау, бросает на нее из-за стола ленивый взгляд, подмигивает и будто нехотя бормочет:
– Ячмень, значитца, выколосился, а лен – тот осеменился…
Глисты, напуганные змеей, упорно ищущей дорогу в голову их хозяйке, панически лезут из ее носа, глаз, ушей и рта – все разом. Они извиваются и корчатся, раскачиваются взад и вперед, словно им плохо на воздухе. Они хотят вернуться домой, но назад путь уже заказан, да и змея никуда не делась, верно же, братцы-черви? Они свисают с ноздрей и губ, будто пучки волос лилового цвета, выросшие в неподходящих местах. Голова служанки похожа на старый сыр, весь в дырках и мягкий, и по плечам ее еще долго стекает мозговая жижа… Остался только Шпрингер, жестянщик. Достойный малый – он ведь и сам немного чародействует, как мы помним! Шпрингер, конечно, уже догадался, кто такой этот солдат из Пассау, – но, будучи весьма крепким сыном немецких земель, он не привык пасовать без боя.
– Я раскусил тебя, сатана! – бросает он шестому в лицо. – Вызываю тебя на дуэль!
– Славно! Я принимаю вызов! – откликается тот.
Жестянщик в кроткой молитве просит у ангела-хранителя помощи. Втайне он уверен в победе. Прежде он с легкостью, с неизменным триумфом выходил из всех дуэлей и пари! Вспомнить хотя бы тот случай в Аугсбурге, когда один самоуверенный бюргер стараниями Шпрингера остался без трех породистых телят… Итак, дуэль! Жестянщик сожалеет лишь о том, что нет здесь зрителей, способных засвидетельствовать и сохранить для грядущих поколений знание о том, что он, Шпрингер, посрамил самого Нечистого. Ну, окаменевшая червивая служанка, конечно, уже не в счет…
– В чем будет заключаться наше состязание? – флегматично интересуется шестой.
– Давай так – кто больше съест, тот и победил! – предлагает пройдоха Шпрингер – и шестой, к его тайной радости, кивает. Ну, тут исход предрешен, ибо дьяволу не превзойти немецкого обжору в искусстве переедания! Несладко ему, поганцу этакому, придется – ох, видел бы он, как Шпрингер зашел в одно заведение в Нюрнберге, уплатив за вход всего три кроны, и наелся в нем на все десять.