Карл Штробль – Лемурия (страница 21)
Барон помолчал немного, стоило мне напомнить ему об этом. Я слышал его быстрое, тревожное дыхание.
– Что вы хотите этим сказать? – проговорил он наконец. – С чего вдруг вы вспомнили о той азиатской неурядице?
– Разве вам никогда не приходило в голову, что наш произвол может повлечь за собой определенные, скажем так, негативные последствия? – в тон ему ответил я.
Говоря откровенно, я и сам никогда не тревожился об этом, но в нынешнем душевном напряжении мне искренне казалось, что я всегда помнил о возможности возмездия. Мы с бароном уничтожили святыню; а если и есть в натуре азиатов неодолимые страсти, то как раз таки мстительность и жестокость.
– В самом деле, чрезвычайно странно, что именно нас двоих бросили сюда, – произнес барон. Я слышал, как он силится унять дрожь в голосе. – Надобно нам спастись поскорее.
– Ваша правда, – ответил я. – Пожалуйте первым – прошу покорно!
Барон принял мой насмешливый тон за проявление отваги; он и сам почитал за строгую обязанность острить в минуты опасности. Я наскоро прикинул одну идею, затем, ворочаясь с боку на бок, подкатился вплотную к телу моего сотоварища по заключению. Нередко мне случалось забавлять компании удивительными трюками, освоенными во время пребывания в восточной Азии – при содействии одного японского шута. Я основательно подходил к изучению «программного» иллюзионизма – в том числе и распутывания самых сложных узлов. Мои познания теперь очень даже пригодились. Я приблизил запястья связанных рук к рукам Латцманна и подробно объяснил, чем он может помочь мне. Когда он чуть ослабил узлы, мне понадобилось не больше четверти часа, чтобы совершенно освободиться; спустя несколько минут были развязаны руки барона и наши ноги.
При свете нескольких спичек мы осмотрели место нашего заточения – просторную пароходную каюту. Двери оказались, разумеется, на крепком запоре, да и оконный люк был заложен доской и накрепко забит гвоздями. Действовать нам приходилось с крайней осторожностью, и дольше нескольких секунд кряду мы не могли поддерживать огонь, так как наверху, над нашими головами, слышали шаги, и в коридоре за дверью тоже как будто кто-то двигался. Было ясно, что для бегства у нас нет другого пути, кроме люка. Стараясь действовать без лишнего шума, мы принялись отрывать доску – и, совместными усилиями, преуспели. В каюту проник бледный свет – отблеск далеких огней гавани и блестящей поверхности моря. К нашему счастью, рама люка оказалась деревянной, и дерево прогнило настолько, что мы легко смогли выломить его из борта судна. Затем мы протиснулись в отверстие; истерзанные и исцарапанные, мы погрузились в воду. А наши жилеты и сюртуки оставили в каюте.
Медленно и осторожно, часто ныряя, мы проплыли около поставленных на прикол судов; мы предварительно условились, что не сразу выберемся на берег, чтобы не попасть снова – быть может, тотчас же! – в руки недругов. Была уже, вероятно, поздняя ночь, так как в гавани стояла мертвая тишина. Мы продвигались вперед, плавно рассекая золотистую рябь отражающихся в воде береговых фонарей. Миновав мол, мы проплыли Porto nuovo di Trieste, оставив позади темные громады товарных складов с силуэтами подъемных кранов, напоминающих спящих великанов-стражей; повернули в сторону Барколы, держась берега и удаляясь во все более непроглядный мрак. Пришла пора выбраться из воды. Наши одежды промокли до нитки, своей тяжестью стесняя движения. Мы взлезли на маленькую плотину, образованную каменной глыбой, и забрались в лодку, привязанную ко вбитому в камень колышку. Итак, что дальше? Мы сидели в лодке и дрожали от холода, хотя ночь была теплая. Быть может, никакой не холод навлек на нас ту дрожь? Вы меня знаете – мне ни к чему уверять кого-либо, что я малый не робкого десятка. Но в ту ночь, готов признать, меня знобило от страха. Необычайная самоуверенность, проявленная нашими захватчиками, вкупе с туманными обстоятельствами переправки на пароход, да еще и возможная подоплека событий в нашем недавнем прошлом… нельзя не признать, что эти обстоятельства вкупе давали основания испугаться! У меня все отчетливее и живее вставало перед глазами искаженное яростью обезьянье лицо того монаха, убившего Гортензию и сброшенного нами с пьедестала Будды.
– Думаю, – взял слово барон Латцманн, – разумнее всего нам с вами будет покинуть Триест на несколько дней. Нужно замести наш след.
Он высказал вслух именно то, о чем я сам думал.
– Истинно так! – воскликнул я. – Бегство – наш верный союзник! Что ж, ни минуты промедления! Укроемся в тихих гаванях австрийского побережья, где нас будет никому не достать.
Мое увольнение на берег должно было кончиться только через пять дней, но к тому сроку я мог поспеть вернуться на крейсер. А уж барон, свободный, как птица в небе, мог спокойно доверить свои дела верному слуге и раствориться в ночи, ища укрытия где-нибудь в лесистых областях страны. Принятое решение, словно глоток свежего воздуха, наполнило нас новой энергией. Инстинкт самосохранения, одна из самых властных «дремлющих сил» в человеческой крови, взял верх – и, восстановив душевное равновесие, мы обрели силы для предстоящей борьбы.
Быстро расшатав и выдернув колышек, удерживающий лодку на цепной привязи, мы бросили его на дно, схватили весла и налегли на них со всей силы. Прочь от Триеста! Огибая гавань по широкой дуге, мы держались вдали от береговых огней. Звезды, словно гаснущие свечи, склонялись к горизонту, предвещая скорый рассвет. Свинцовые волны бились о борт нашей утлой шлюпки. Нами двигала единственная мысль: «Бежать! Скрыться от зловещей тени, нависшей над нами». Никогда прежде мои руки не знали такой изнурительной работы. Но мы буквально летели вперед! Триест остался позади, словно дурной сон. «Розоперстая Эос», как воспевал ее Гомер, озарила небосклон. Багряные облака проносились над нами, и брызги воды при подъеме весел казались каплями крови. Вдруг я вскочил.
Я вздрогнул всем телом и посмотрел на барона. Латцманн тоже таращился на меня замершими, широко раскрытыми глазами, полными беспредельного ужаса. Напрасно было бы объяснять слабостью нервов то, что с нами произошло; напрасно было бы усматривать в этом следствие предшествовавших волнений. Я не в состоянии описать этот опыт в той же мере ясно, отчетливо и реально, каким он прошел для меня. Меня охватило некое острое, несомненное
– У нас ведь дело есть в Триесте. Мы что-то забыли сделать. Нам надо вернуться.
Я знал, что мы пропали, если позволим одолеть себя, – и тем не менее потребовалось огромное усилие, чтобы сопротивляться неведомому зову. Я хотел заговорить, но у меня вдруг пропал голос – будто выскользнул из хватки моей воли. Пытаясь найти слова, я почувствовал режущую боль в голове и внутренностях. Никогда прежде я не испытывал ничего подобного.
Наконец, преодолев приступ удушья, я простонал:
– Нет! Держимся намеченного курса!
Но не успел я это сказать, как почувствовал себя так, будто совершил преступление. Собственное поведение вызвало у меня отвращение – словно я нарушил священный обет. Сразу же захотелось зарекомендовать себя с лучшей стороны – то есть последовать чужой воле и вести себя смиренно. Но все же что-то во мне сопротивлялось. Неизвестная сила, чье имя мне было неведомо, отвоевала мое доверие – и, самое страшное, мне казалось, что силе этой стоить довериться
Барон все еще сидел, съежившись. Теперь его взгляд был устремлен в сторону. Он покачал головой.
– Берите же весла! – крикнул я ему. – Вперед!
Он нерешительно повиновался, да и я тоже подналег. Но весла показались мне жутко тяжелыми – ни дать ни взять железные прутья. Мне казалось, что я ворочаю их в тягучей и вязкой массе. Ужаснее же всего было то, что я сам себя презирал, и это чувство росло во мне с каждым новым всплеском. Мы двигались медленно, как в кошмарном сне; тут вдруг барон вытащил весло и, обернувшись ко мне, произнес:
– Ну уж нет. Я вернусь. – В выражении его лица произошла некая перемена. В глазах его читалась какая-то подозрительная, хитрая настороженность. Я ясно видел, что он меня ненавидит и все больше и больше разгорается гневом от того, что я продолжаю грести.
– Хорошо, – с усилием проговорил я, – возвращайтесь. Но прежде я сойду на берег.
Позже я размышлял о том, как получилось, что он так безоговорочно подчинился приказу, тогда как я сопротивлялся, пускай и ценой неслыханных усилий. Смею думать, это связано с большей силой моей закаленной в боях с фатумом воли. Вы же знаете, что у меня были бедные родители; моя жизнь отнюдь не шла гладко во времена оны. Мне пришлось много бороться за свое место под солнцем и терпеть всевозможные лишения. Ну а что барон Латцманн? Он унаследовал большое состояние и мог предаваться безделью хоть всю жизнь, особо при этом не беднея. Он не знал, каково это – добиваться своего потом и кровью; ему все само шло в руки, минуя любые возможные препятствия. Осознав это, я смирился с тем, что мне больше не удастся заставить барона взяться за весла. Он все сидел против меня и полными злобы глазами следил за каждым моим движением. Я понимал, что мне следует держать с ним ухо востро. Именно эта напряженная осмотрительность, впрочем, выступала как отличное подспорье в борьбе с гипнотическим внушением противника – я греб даже легче прежнего.