18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Карл Штробль – Лемурия (страница 18)

18

– Да, это немного дико, – сказала его соседка, – исполнять роль мертвой, будучи при этом… живой.

– А эта кладбищенская музыка, – продолжал Герберт взволнованно, – эта современная музыка с ее странными модуляциями и рваными ритмами… она, кажется, была специально для того написана, чтобы слушатель ощутил весь могильный ужас! Это абсолютно нелогичная музыка, клянусь вам! Логика для музыки – гармоничность. Моцарт, например, был логичен до мозга костей. Именно поэтому его «потусторонняя тема» в ряде сцен «Дон Жуана» не передает всего ужаса… да, она пугающая, но, как бы это сказать, умышленно пугающая, а едва делается очевиден умысел – ощущению подлинного, алогичного страха приходит конец. И больше подобный эффект не трогает сердца! Странная модернистская музыка, напротив, пугает преотлично – ну, разве не абсурдна и не логична для человеческого сознания сама смерть?

– Похоже, в вас говорит врач, – произнесла соседка. Ее голос был глуховат, несколько неразборчив – будто процеженный сквозь плотную ткань, – но даже так он, очевидно, являл собой образец мелодичности. Герберт пожалел, что слышит его таким искаженным из-за этой дурацкой маски. Маска, к слову, была сработана на совесть – плясунья явно раздобыла ее не в карнавальной лавке, где плохонькие штампованные поделки отдавали за сущие гроши. Ее маску отличала своего рода художественная соразмерность. Папье-маше – бесхитростный материал, воссоздающий лица уродливых мачех-ведьм, шлюх и недалеких сельских матрон с зобом и надутыми щеками, красными носами и преувеличенными изъянами кожи, здесь был умело использован для формирования обманчиво гладких костей черепа. И череп этот был точен как по цвету, так и по структуре – напоминая реальный анатомический срез чьих-то лицевых костей. Мастер сделал имитацию до того тщательной, что в ноздрях, глазницах и над рядами зубов будто бы даже остались струпья сгнившей плоти! Но самым страшным было то, что с задней части черепа свисали до самой шеи волосы – неясно как крепящиеся к кости. Вот тут-то правдоподобие и нарушалось – раз скальпа нет, то и череп должен быть лыс, ибо волос держится в коже. Но сделавший эту маску явно понимал, до чего усилят ужасное впечатление эти безжизненно обвисшие темные патлы. Унылые пряди волос, неухоженные и грязные, выглядели так, словно их срезали с мертвого скальпа. Герберт Остерманн анализировал зрелище с вящим спокойствием, видя всю картину остро и ясно – будто в минуту большой опасности, когда вся огромная энергия человеческой души идет на утверждение границ своего «я».

– Так все-таки – вы врач? – уточнила его соседка.

– Гм… в смысле? Ну… да. Вы меня знаете?

– Да. Я вас знаю.

– Тогда снимите маску! Ваш танцевальный номер закончился. Посмотрите – другие девушки уже сняли…

Из-под края маски что-то тихо зашипело – и по легкому трепету плеч девушки студент понял, что она смеется. На ум живо пришел звук, услышанный в детстве – раздававшийся, когда торговец рыбой на базаре, куда Герберта часто водила мать, раскладывал на газете заскорузлые вяленые тушки. За этим образом возник другой – отмершие голосовые связки, иссохшие и мумифицированные, трещащие, как хвост гремучей змеи… Плясунья перестала смеяться.

– Другие девушки полагают, что маски им не к лицу. Я лишена их тщеславия и свою личину нахожу весьма уместной… Вам еще предстоит угадать, кто я такая.

– То есть мы знакомы!

Девушка порывисто приблизила свое лицо к лицу Герберта:

– О да! Снова ледяная и жгучая боль пронзила сердце. Одно еле уловимое движение, какая-то малость в незначительном повороте плеч – все это подсказало Герберту, что именно эта сидящая рядом танцовщица зацепила его внимание во время представления. Тут же слепой, неукротимый страх поставил крест на отстраненно-спокойном восприятии девушки. Свет в сознании погас. Герберт огляделся. Слева и справа коллеги переговаривались за кружками пива, подписывали открытки, поднимали тосты. Никто не обращал на них внимания, будто Герберта и его соседки вовсе не существовало. Как невыносимо!.. Резкие голоса и свет действовали донельзя угнетающе. Герберт встал.

– Если вам интересна моя компания, давайте вместе подыщем другое место, – сказал он, и плясунья тут же согласилась. Она сопроводила его в гардероб, быстро нашла нужное пальто в ворохе чужих одежек, пока Герберт копался в поисках своего. Но вот они вышли на улицу и зашагали по тонкой свежей пороше. На небе, в прорехах меж свисающими с телеграфных столбов проводами, горели звезды. Они походили на маленькие сверкающие нотки, заключенные в стан, обреченные выписывать бесконечно горькую и суровую арию вырождения небесного света в земном царстве. Герберт снял шляпу, и холод дохнул ему в затылок. Лицо и шею обсыпали мурашки. Сбоку от него стояла танцовщица, выглядевшая весьма странно из-за белой саванной простыни – плащ обрамлял эту белую хламиду на манер пары коротких черных крыльев. Рядом с ними рыскали конные экипажи; а экипажи моторные, с внезапным гудком выруливая из-за углов, отбрасывали резкие лучи света на стены домов. Порой их можно было заметить издалека – фары, два маленьких светящихся шарика в конце улицы, быстро проносились по темному тоннелю с гулкими сводами; подъезжая поближе, они обдавали Герберта и его спутницу ослепительным сиянием – и исчезали, отправляясь по своим делам, ввергая идущих назад в промозглую темноту. Изредка из какого-нибудь кафе, работавшего допоздна, доносилась танцевальная музыка; отголоски смеха звенели в ночи. Очередной карнавал выплескивал мелкие волны радости под ноги Герберту и идущей рядом девушке. Но чужая радость казалась далекой на фоне болезненного внутреннего чувства, будто окутавшего дух студента густым дымом. Они зашли в маленькое кафе, где Герберт иногда, не столько из потребности, сколько из чувства долга, сидел по получасу с газетой. На пороге ему пришло в голову, что девушке рядом с ним уместно будет избавиться от маски прямо сейчас. Этой мыслью он поделился с ней и услышал в ответ:

– Нет-нет, мне нравится эта игра! Хочу еще немножко побыть неузнанной. Сейчас по всему городу бродят карнавальные процессии… никто не станет меня осуждать. Да и пусть осуждают, если им так хочется…

Она не грешила против истины – за столиками оказалось немало людей в костюмах сказочных персонажей, венецианцев, испанцев и турок, тирольцев, эскимосов и индейцев. Среди всех этих заурядных традиционных костюмов и масок спутница Герберта особо не бросалась в глаза. Девушка протолкалась сквозь самую плотную из групп – никто не обратил на нее особого внимания и не попытался отодвинуться; и снова она безошибочно повторила позу и движения, ныне причинявшие Герберту едва ли не физическую боль! Когда они сели за только что освободившийся столик, он грубо схватил ее за руку.

– Кто ты? Назовись, прошу! – Он смотрел ей в глаза, но глазницы маски, глубокие и темные, умело скрывали их выражение. Официант замер у их столика с вопросительным выражением лица. Герберт отпустил руку девушки – на диво крепкую, не поддавшуюся его хватке, – и рассеянно попросил кофе. Помолчав немного и не услышав ни слова от дамы, официант вернулся с одинокой чашкой и поставил ее перед Гербертом; тот захотел было исправить оплошность, хотя бы повторить заказ – но голос незнакомки прошелестел в ушах:

– Не стоит. Мне не нужно пить. Никакая жажда не испортит этот мой звездный час.

Слова эти были снова произнесены так, что навязчивое дежавю резануло по сердцу студента, вызвав в Герберте такую невыразимую печаль, что он обхватил голову руками. Он приложил пальцы к пылающему лбу, а затем – прижал ладони к ушам, как если бы хотел защитить свои чувства от безумия внешнего мира.

Он вспомнил, что ранее соседка иронично поинтересовалась, не врач ли он. И к чему такие вопросы, если она утверждает, что они знакомы? Чуть раздвинув пальцы, Герберт сердито и обиженно уставился на нее через получившиеся шоры. Он понял, что девушка хочет чем-то поделиться с ним. Чем-то, чему он, как врач, уж давно должен был научиться, – возможно, умением мириться со смертью? Врач и Смерть – они ведь всегда шагают рука об руку. Первый – лакей второй; в этом мнении сходятся хорошие люди и плохие газеты. Смерть обуславливает профессию врача, она – часть мироздания. Подобно тому, как торговец пушниной считает, что Бог создал горностаев ради него; тому, как владелец нефтяного месторождения полагает, что древние леса каменного века цвели для его нужд; тому, что архитектор думает, будто гравитация открыта ему во благо… так и врач приветствует и одобряет логику Смерти. Ибо этого требует логика его профессии. Правда, Герберт так не считал. Он всегда полагал, что Смерть – нечто всецело бессмысленное. Ну, не то чтобы… Раз уж есть на свете лентяи и тунеядцы, распутники и негодники – то нужно их произвол все-таки ограничивать неким фактором. Это справедливо и естественно. Эгоист, завистник и тиран не заслуживает ничего лучше смерти. Но почему же она приходит к людям нежным и очаровательным, тонко чувствующим и радостным, добрым и светлым? Это ли не какой-то жестокий абсурд?..

Нет, дражайшая незнакомка в маске – это не сентиментальность, это логика. Никто не спорит с тем, что наш мир устроен весьма убого. Но почему? Потому что каждый день видишь, как добродетельное и ценное угнетается поверхностным и незначительным. Смотришь, как зло торжествует, а добро вываливают в грязи. Как, в конце концов, Смерть поддерживает весьма сомнительное уравнение – мол, «приду к каждому»! О, каким иным был бы мир – до чего красочным и праведным, – если бы каждому воздавалось по делам его; если бы эта глупая Смерть могла ценить истинные человеческие качества! Тот, кто по своей убогой натуре не способен стать настоящим человеком – пусть безвозвратно канет в ночь; но тот, кто возвысится над животным началом – пускай живет в меру благочестия своего. И для лучших из лучших – вечность… Будь оно так – и сегодня можно было бы поговорить с Данте, Микеланджело и Дюрером. Будь оно так, жизнь была бы целостной – полной смысла, взаимной любви и стремления выручить ближнего своего…Маленькие огоньки в глубине глазниц маски, казалось, разгорались все ярче. Тонкий, но прочный слой воздуха, похожий на стекло, окружал Герберта и девушку, и за этим слоем виднелись лишь цветные, не связанные друг с другом обрывки окружающего мира… Герберт мог говорить о смерти с полным знанием фактов, поскольку видел ее вблизи – и для него, в частности, смерть наглядно продемонстрировала отсутствие какой бы то ни было логики. Если бы мир действовал согласно какому-то разумному плану, то Беттина осталась бы жива, а он не был бы так одинок, так подавлен, не травил бы душу и не сходил потихоньку с ума. Герберт самому себе казался Робинзоном в безбрежном океане жизни, пленником дворца Снежной Королевы, где обитали чудовища с обоих стылых полюсов. Беттина? Ну, если уважаемая незнакомка утверждает, что знает его, значит, она знала и Беттину. Разве не стынет в ее жилах кровь при звуках этого имени, когда она вспоминает, что его хозяйки больше нет? Беттины нет! А ведь существуй в этом мире справедливость – Беттина была бы вечна, Беттина и тысячу лет прожила бы молодой и веселой! О, дурная старуха Смерть – старая завистливая тварь, потешная немочь! Конечно, он ее хорошо знал. Смерть могла обмануть просто устроенных людей – мол, приду, но не скоро, – и те забывали о ней, даже когда ее уродливая личина проглядывала из-за ширмы привычных вещей и все портила, отшибала всякий вкус к жизни. Смерть все всегда портила! Она брала разум в плен и делала из нормального человека одержимого убийцу…