18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Карл Штробль – Лемурия (страница 17)

18
При лунном сияньи, в ночной тишине, Встают мертвецы на кладби́ще: Один за другим, по порядку, оне Свои оставляют жилища…

Остерманну эта нудная декламация показалась нелепой, но на последних словах в зале внезапно потемнело, и тогда стало ясно, что означала сия преамбула. Сцену заняла кустарная декорация, изображающая кладбище. Некий бледный силуэт, завернутый в простыню, тихо выплыл из тьмы на краю сцены и на ощупь двинулся между фанерными надгробиями. Привидение прислонилось к одной из могил, приставило скрипку к костлявому подбородку и извлекло при помощи смычка несколько дисгармоничных звуков. Где-то вдалеке невидимые часы на ратуше гулко пробили полночь.

Маленький оркестр перед сценой подхватил назойливый скрипичный мотивчик – и вплел его в диковатую, пугающую музыку, чьи причудливые гармонии и рваные ритмы как будто призывали из мрака всевозможные ужасы. Затем, подобно тому, как это описано в стихотворении Гете, слева и справа появились обитатели могил – на нетвердых, дрожащих ногах. Они лезли из разверстых могил, вставали из-под надгробий и, качаясь, бродили меж теневых завес. Длинные саваны льнули к их рукам и ногам, а лица мертвецов закрывали покрашенные фосфором маски, изображающие черепа с черными провалами носов и глаз, ухмыляющиеся рядами голых зубов.

День целый лежали, хотелось бы им Расправить скорей свои кости; И вот начинают, один за другим, Кривляться незваные гости.

Они передвигались в ритме ужасающей музыки, привечая друг друга с кривлянием и насмешливыми завываниями – издевкой над этикетом живых. Казалось, что из-под белых хламид доносится перестук костей, кастаньетной дробью задающий новый ритм всей этой пародии на жизнь. Автор и режиссер постановки – неизвестно, студент ли, профессор, – явно отличался специфическим простором воображения и оригинальными вкусами. На темной сцене мертвые галантно сходились, демонстрируя, что различие полов – и в царстве Аида вопрос не последней важности. Теперь, когда его глаза привыкли к темноте, Остерманн мог различить мужчин и женщин, выходящих парами и пускающихся в танец призраков у своих последних приютов. И пускай зрители знали, что все действо придумано и отрепетировано коллегами; пусть казалось, что нетрудно узнать того или иного ближнего своего за белой накидкой – тем не менее всеми при виде этих «призраков» овладело весьма странное чувство, некое непредвиденное волнение, перечеркнувшее счастливую атмосферу банкета. Молодые люди, чей возраст и профессия заставляли их воспринимать смерть как нечто повседневное и неизбежное, почему-то напряглись, созерцая банальный, казалось бы, танцевальный номер, – что-то в их подсознании противостояло мрачному эффекту сцены на грани фола… воля к жизни, к свету, здоровью… и все равно – никто не мог отвести взгляд!

А танец на сцене все не прекращался. Пары объединялись и разъединялись, увязывались друг за дружкой в вереницу, слагали хоровод, быстро крутившийся вокруг невидимой оси. Синевато-белый свет, падавший на танцоров сверху – эффект, призванный имитировать трупную фосфоресценцию, – теперь, казалось, исходил от самих «привидений». Стремясь как можно лучше передать кошмарные образы Гете, актеры, как можно было предположить по их резким, дерганым движениям, выражали слепую бессильную ярость нежити против собственной проклятой судьбы, марионеточную искусственность и неуклюжесть движений оживших мертвецов. В начале представления Герберт Остерманн против своей воли почувствовал прилив скрытого возмущения. Оно, словно прогоняемое большим давлением по трубе, хлынуло в его тело. Оно взывало подняться на ноги и под любым предлогом расстроить выступление на сцене. Можно стукнуть по столу, бросить на пол бокал, просто крикнуть со всей силы: «Довольно!» Но пока он перебирал все эти возможности, первое впечатление рассеялось – и, оставшись без своего негодования, Герберт поник, опустошенный и обессиленный, да еще и оробевший в плену первобытного страха. Страх этот, восползший к самому краю того сосуда, что содержит человеческую душу, густой и липкий, вызывали актеры, играющие – и не то чтобы хорошо! – роль пляшущих в тончайших саванах мертвецов. Страх затопил всего Герберта изнутри, оставив лишь маленький, сирый островок здравомыслия с единственным неярким маяком на бережку.

Бедный студент сидел, одной рукой сдавив пивной бокал, а другую уперев в колено. От внутреннего напряжения его глаза даже будто слегка выкатились; он всем телом подался вперед. Неужели сейчас никто, кроме него, не чувствует этой замогильной вони, не ощущает ауры нечестивого ритуала, разящей глупых зрителей темными лучами со сцены? Казалось, просто находясь рядом с этим нечестивым действом, можно заполучить смертельную болезнь – чуму, холеру или что-то вовсе не известное миру! Пока омут кошмаров засасывал Герберта, бедняге вдруг показалось, что в движениях танцоров есть что-то узнаваемое. Вроде как где-то он видел нечто похожее… смутно похожее… но все попытки вспомнить – тщетны, и образ все никак не обретает форму! Что же символизирует этот танец-водоворот? Что мелькает в его темной пучине, коварно отказываясь всплыть? Что-то чудовищное… отродье хаоса! После долгого оцепенения Герберт начал дышать тяжелее, потрясенный до глубины души движениями актеров, застывающими пред его глазами на манер раскадровки – один нечитаемый жест, другой; полупоклон, согнутая нога, взмах руки… Со временем Герберт сосредоточил все внимание на одной из фигур. Очертания выдавали в плясунье под саваном женщину, и отследить ее перемещение по сцене было отчего-то сложнее всего – появляясь, она тут же куда-то исчезала. Но именно ее движения выглядели наиболее узнаваемыми! И при взгляде на нее Герберт чувствовал не только страх, но и что-то вроде приступа жгучей нежности, глубокого сострадания то ли к ней (но почему же?), то ли к себе (еще чего не хватало!). Образы прошлого обвились вокруг его воспаленного мозга тугой паутиной, накрепко перетянули извилины… А мертвые на сцене все более дико кружились среди надгробий; неподвижные маски с черепами пугающе контрастировали с мерзостной оживленностью их па. Саваны задирались все выше – кости, сталкиваясь друг с другом, грохотали все громче. Очередь сухих, жестких звуков так и била со сцены в зал. Впору было подумать, что вожделение, не угасшее даже за гробом, тянуло юные кости к страстным объятиям – и вот-вот начнется дикая оргия скелетов.

Затем, будто с огромной высоты, прозвенел колокол – и всю нежить словно бы разметало взрывом. Танец прервался. Фигуры, лишенные всякой уверенности, спотыкаясь и шатаясь, нащупывали дорогу среди надгробий и искали недостающие части своих остовов, во время разнузданного пляса лишившихся целостности. Ограниченные законами мира живых, эти духи ночи сникали, укрываясь за надгробные камни, и растворялись в тенях.

В зале раздался громкий вздох, а за ним – первые робкие аплодисменты. Постепенно к ним присоединились другие – как будто этот радостный шум мог разорвать тонкую серую мерзостную паутину, протянувшуюся со сцены и осевшую на зрителях.

– Черт возьми, это было прекрасно! – воскликнул Кречмер и сделал большой глоток выдохшегося пива.

Затем он встал, подтянул пояс, чуть прогнулся в пояснице и снова выпрямился, как будто желая удостовериться, по-прежнему ли его плоть и кости держатся вместе, как положено. Герберт Остерманн ничего не ответил. Он был занят тем, что пытался прийти в себя, как после шока. Он ощущал во рту странный привкус – и странное чувство под сердцем, некую душевную изжогу. На его глазах плясавшие мертвецы по маленьким приставным лесенкам хлынули вниз, в зал. Все еще окутанные саванами, они стянули маски, и из-под жутковатых оскалов смерти показались свежие, раскрасневшиеся молодые лица – чем не способ снять напряжение последнего получаса и вернуть прежнее самообладание? Их тут же обступили со всех сторон, начали расспрашивать, хвалить. Люди обхаживали их, как канатоходцев по истечении циркового номера – всем все понравилось, и слава Господу за то, что на эту самую ниточку под куполом никому из зрителей забираться не нужно! Когда Герберт Остерманн повернулся к столу, его сердце словно пропорола ужасно острая игла – ледяная и раскаленная одновременно. Рядом с ним, на месте, освобожденном только что Рихардом Кречмером, очень тихо сидела одна из танцовщиц. Руки в хлопковых белых перчатках она скромно сложила на коленях. Ее, как и других актеров, облекал саван, но она не сняла маску-череп – и стоило ей повернуться к своему соседу, как ее глаза вмиг вспыхнули, будто пара светлячков в непроглядной чаще. Казалось, она ждала, что Герберт захочет ей что-то сказать – и после секундного смятения студенту удалось заставить себя улыбнуться и спросить, довольна ли фройляйн успехом выступления. Плясунья ответила ему скупым кивком.

– На сцене вы, должно быть, чувствовали огромное напряжение зрителей, потому что танец, вначале казавшийся попросту непрофессиональным, становился все более вольным, смелым и раскованно-артистичным, а такой вот выход за пределы ограниченных телесных проявлений возможен лишь при самом оживленном обмене энергией между сценой и зрителями… – Герберт продолжал говорить, словно мягкий сияющий взгляд задавал ему непрерывные вопросы и подталкивал рассказывать о вещах, какие никогда не пришли бы ему в голову, будь обстоятельства иными. Он попытался проанализировать и объяснить в согласии со здравым смыслом трепет, охвативший его душу, и чувствовал, что его монолог напоминает карточный стол с зеленым сукном, приемлющий от игрока последнюю надежду в качестве подношения.