Карл Штробль – Лемурия (страница 16)
– Брат! Брат! Ты не ведаешь, что творишь!
Но больше он не сказал ни слова, ибо я вырезал его язык, похожий на извивающегося скользкого червяка, и выбросил в кусты – в надежде на то, что птица-дьявол полакомится им. Уверен, в тот момент Господь и все ангелы-хранители отвернулись от меня. На листках, коими я располагаю, осталось совсем мало места, так что остаток моей истории будет краток. Я похоронил дона Педро под крестом, где мы молились, и взял его молитвослов. Покинув место, названное туземцами обиталищем демонов, я направился к побережью, решив спастись с острова – или погибнуть. Однажды ночью, обхитрив дозор, я украл лодку и уплыл по морю прочь незамеченным.
После серии приключений, опасностей и многих дней голода я попал на этот мелкий островок – если верить местным, он находится под покровительством империи Чипанго. Люд здесь обитает приветливый и простодушный, так что меня приняли радушно. Здесь я, правда, подхватил тяжелую лихорадку, и она истощает мои силы. Чую, как смерть дышит в затылок. Но я не хотел бы умереть, не рассказав обо всем, что мне довелось пережить на острове Себу. Я, собственноручно создав чернила и стилус из тростника, стал объектом почитания островитян, принявших меня за великого волшебника. Эти записи не являются посланием для внешнего мира, ибо он никогда не увидит их, а прежде всего служат мне самому. После завершения моего труда я намерен отрешиться от мыслей об острове Себу, посвятить себя покаянию, заботам о душе и смиренному ожиданию смерти. В случае, если записи окажутся в руках христиан, – отсылаю их к моей просьбе, выказанной во вступлении, и завершаю тем же, с чего и начал:
«И юные косточки пляшут…»
После смерти своей юной подруги Беттины, сожительницы на протяжении почти что двух лет, студент-медик Герберт Остерманн прочно встал на стезю анахоретства – избрав тем самым весьма надежный способ избегать людей.
Основательный и добросовестный штурм гранита наук сделал его более критичным по отношению к академической молодежи, и Остерман уже давно стоял особняком ото всех – этакая глыба; позже к этому добавилась боль из-за потерянной любви, и он, казалось, не хотел больше иметь ничего общего со своими младшими товарищами. Отныне всякое веселье ему претило. Среди студенческой молодежи у Остерманна оказалось куда больше сочувствующих друзей, чем он думал. Его далеко не угодливые, но неизменно вежливые манеры, да и та обязательность в вопросе скромных мирских обещаний – вкупе с аурой вящей надежности, окружающей его, – казались товарищам проявлением эталона всех самых важных мужских качеств. Кроме того, всех интриговал Остерманн из-за его отношений с этой миниатюрной загадочной Беттиной – наполовину немкой, наполовину русской. Ее внезапная смерть была покрыта завесой тайны, и из-за нее-то бедный Герберт и ударился в затворничество.
Все хорошо знали эту пару по актовому и концертному залам; по пальцам не счесть, сколько раз их видели вместе – а вот поодиночке они показывались лишь изредка! Статный и худощавый Герберт и невысокая, слегка пухловатая, но куда более шустрая немка, дочь Восточного побережья, едва ли казались ладной парой. Манеры Герберта, неуклюжие и прерывистые, вызывали сущую жалость на контрасте с ее природной плавностью и чутким животным проворством. И все же, несмотря на сугубо внешние различия, в них было что-то такое, что указывало на глубокое взаимопонимание. Возможно, именно по этой причине никто не осмеливался посягнуть на Беттину, считавшуюся одной из самых притягательных особ среди студенток. Будь ее связь с Гербертом легковеснее, от претендентов переманить ее не было бы отбоя. Остерманн сопровождал целеустремленную, страстно увлеченную наукой студентку на все лекции. Академическая разница не останавливала его, так что он повторно осваивал азы анатомии. Многие полагали, что уж такое-то вынужденное повторение основ поможет Герберту успешно завершить и без того чересчур затянувшуюся учебу. Единство этой пары всеми воспринималось как нечто стойкое, несломимое, едва ли не евангелическое.
И вот Беттины не стало. Ее смерть потрясла всех. Даже манерные циники с медицинского факультета, вперед всех достоинств выпячивавшие деланое пренебрежение смертью и черствость, – и те, все как один, ужаснулись. Остерманна жалел каждый встречный; а его более юный сокурсник Рихард Кречмер даже предложил пожить у него. Сперва Остерманн отклонил предложение, но позже, поняв, что влачить существование в одиночестве слишком тягостно, согласился. Он оставил свое прежнее жилище – дом, весь заросший виноградными лозами, почти два года дававший приют Герберту и Беттине, – и перебрался к Кречмеру. Тихий и одухотворенный уголок он променял на скудно обставленную холостяцкую квартиру в центре города; ни на какие условия не жаловался, но и в общественной жизни товарища желания участвовать не изъявлял. Кречмер, искренне привязанный к Остерманну, пытался убедить его оставить свой бесплодный траур и постоянно приглашал на небольшие вечеринки и иные студенческие мероприятия. И вот наступило время бала – первого после смерти Беттины. Весь персонал кафедры, недавно объединившийся в ассоциацию, задумал отметить это событие. Был организован большой банкет с комическими номерами и карнавальной программой. По сему особому случаю Рихард твердо вознамерился «выманить из берлоги» скорбящего Герберта.
– С моей стороны неправильно праздновать это событие, – заявил Остерманн, когда Кречмер стал еще настойчивее убеждать его.
– Ты не делаешь ничего плохого, – решительно возразил его друг. – Кто умер, того уж не воротишь – и никакой траур, никакой целибат этого не изменит!
Остерманн серьезно посмотрел на дерзкого юношу – и казалось, хотел что-то резко возразить ему. Но молчание все тянулось и тянулось. Кречмер сменил тон на более мягкий, и в конце концов Герберт согласился посетить праздник; он хоть и не мог отделаться от ощущения, будто поступает не по совести, но добрая воля его товарища была настолько очевидной и искренней, что он не захотел терять расположение друга из-за собственных навязчивых мыслей. Просторный зал ресторана, где проходил карнавальный вечер, ломился от молодых врачей. Присутствовали и студенты последнего курса, только что окончившие университет, и полные сознания собственной важности медики, и многие ученые профессора, по-отечески доброжелательно наблюдавшие за суетой молодых. От ярко-белых простыней, устилавших длинные столы, исходил свежий запах прачечной. От огромной люстры под потолком в зал устремлялись тонкие шипы света, формируя нечто наподобие яркого венца. На кухне, источавшей ароматы готовящейся снеди, громыхала посуда. На столе были разложены лотерейные билеты и шуточные призы – разные безделицы для декора, призванные остроумнейшим образом украшать рабочие места будущих профи-медиков: ослепительно белые образцы костей – главным образом, лопаток и ключиц, – в качестве пресс-папье, половинки черепов, обработанные под пепельницы и плевательницы.
Молодые люди, в том числе – изрядно молодых женщин, расхаживали взад-вперед, собирались в компании, а затем снова расходились. Герберт Остерманн, впервые за долгое время угодивший в такую толпу, никак не мог приноровиться к веселой атмосфере. Пока Кречмер за столом пытался вовлечь его в тосты и провозглашения здравиц, недовольство Остерманна становилось все сильнее и сильнее. Шум, резкий свет ламп, их острые лучи, весь этот гвалт – неумеренно-грубый, пронзительный и бестолковый… все это донимало его. Он начал жалеть о том, что согласился сопровождать своего друга. А праздник меж тем протекал в своем русле. Речи и песни следовали одна за другой, профессора оживленно демонстрировали свою вовлеченность в быт и нравы академической молодежи. Дамы громко хохотали над остротами. Когда Остерманн слышал этот смех или видел, как развевается подол чьего-нибудь яркого платья, его сердце разрывалось на части и по телу пробегали мурашки, подобные ледяной мороси. Наконец около одиннадцати часов он решил, что продержался достаточно долго, и объявил Кречмеру о своем желании уйти.
– Ни в коем случае, – рассмеялся тот, – сейчас будет самое интересное. Дверь заперта! Всех впускать, никого не выпускать!
Один из ведущих вечера как раз объявил, что почтенным господам нужно приготовить себя к карнавальным розыгрышам. По взмаху его руки занавес подняли – и на сцену, прямо напротив стола, где собрались преподаватели, выкатили прозекторский стол. На столе, как водится, лежал труп – в одной только набедренной повязке. Сценка разыгрывалась между учителем анатомии и несколькими не вполне трезвыми студентами, предпочитавшими игру в орлянку учебе. Главная шутка спектакля выражалась в удачной пародии на одного из самых известных и популярных профессоров – запросто угадывалась манера последнего, с характерным натужным кашлем и постоянным расшаркиваньем. Все присутствующие хохотали до слез, и пуще прочих – сам изображаемый, увидевший себя как бы со стороны, в кривом зеркале. Помимо сатиры на профессора показали пьесу по мотивам «Урока анатомии доктора Тульпа». В заключительной сцене профессор в позе приснопамятного доктора стоял возле бездыханного тела в окружении своих студентов; только он не растолковывал обучающимся, как отличить нервы от мышечных волокон, а извлекал из живота трупа всякие диковины – подставки для пивных кружек, зажигалки, ключи, зачетные книжки. Когда он перевернул труп голым задом кверху и хищно потянулся к его ягодицам, покойный вскочил со стола с яростным ревом, и анатомическое представление закончилось его поспешным бегством. Гротескный юмор, приведший всех присутствующих за столом в хорошее настроение, произвел впечатление и на Остерманна. Ему казалось, что подобные заигрывания с жутким таинством смерти не вполне уместны и приличны для людей, давших клятву Гиппократа. Но, возможно, такой взгляд на вещи диктует его чрезмерная эмпатия. В любом случае он ощущал себя настолько странно очарованным, что больше не помышлял об уходе. Вскоре перед фиолетовым занавесом появился молодой врач с книгой в руках; раскрыв ее, он без особого артистизма затянул «Пляску мертвецов» Гете: