18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

К.Блэквуд – Не проси (страница 9)

18

Зуб с серой пломбой из-под моста исчез из вещдоков. Криминалист клялся, что сам положил его в пакет и подписал. Потом перестал клясться. Потом сказал, что, возможно, перепутал. Потом вообще не смог вспомнить, был ли зуб.

Аркадий и остальные члены «Института перехода» дали одинаковые, безупречно скучные показания. Встречались. Пили чай. Обсуждали одиночество. После восьми разошлись. О котельной ничего не знают. Техническое помещение закрыто. Ключ у арендодателя.

Арендодатель умер три года назад. Документы об аренде, естественно, были в порядке.

Бродягу не нашли. На третий день под мостом обнаружили его пальто, выцветший шарф и ряд жёлтых зубов, аккуратно выложенных на фанерном листе. Тела не было. Крови тоже.

Поляков неделю ходил злой, потом устал злиться.

— Активная разработка, — сказал он, подписывая очередную бумагу.

На языке отдела это означало: шкаф, средняя полка, до следующего трупа.

Следующего трупа не было. Ни под мостом, ни в пакете, ни в сводках. Город успокоился, но он не знал цены этому спокойствию.

Только теперь по вечерам, когда отдел пустел и гулкие шаги коридорного патруля затихали вдалеке, Ян доставал блокнот и медленно, аккуратно, своим неразборчивым почерком вписывал туда имена. Не всех подряд. Только тех, кто и так скоро умрёт, и о ком некому будет вспомнить.

Первое имя Ян записал через девять дней.

Свиридов Пётр Семёнович, восемьдесят один год. Пансионат «Забота». Палата 5. Родственников нет. Срок — максимум неделя.

Рука дрожала. Когда он поставил точку, зуб с серой пломбой в кармане стал тёплым. Через шесть дней Свиридов умер.

Обычно. Тихо. Ночью.

Ян приехал в пансионат утром под видом проверки по другому делу. Медсестра долго листала журнал, морщилась, потом сказала:

— Свиридов?.. Не помню такого. Может, вы палату путаете?

— Пятая.

— В пятой давно один лежал. Потом умер. Или выписали. Подождите...

Она снова открыла журнал. Строка там была. Но фамилия расплылась. Он был вычеркнут из жизни.

На тумбочке у окна стояла фотография. Старик в кепке, женщина рядом, дача, яблоня. Лицо старика было мутным. Не смазанным от плохой печати. Именно пустым — как место, с которого слишком долго стирали карандаш.

— Странно, — сказала медсестра. — Я же вроде его кормила.

Она посмотрела на пустую койку. И забыла, о чём говорила.

Ян вышел на улицу и долго курил у ворот пансионата.

Ян нашёл Свиридова не случайно. После котельной он стал чувствовать такие имена. Не слышать. Не видеть. Именно чувствовать — как чувствуют перемену погоды старыми переломами.

Бродяга рубил тела. Ян вычёркивал посмертное эхо. Он не убивал. И это не оправдывало ничего.

С тех пор он записывал редко. Не всех подряд. Только тех, кого город уже почти выплюнул за край памяти.

Одна запись — один месяц тишины под городом. Иногда два. Если след был сильнее. Если человек когда-то много любил или его всё-таки кто-то помнил, Пустота ела дольше и успокаивалась глубже.

Пару раз он пытался сопротивляться, но становилось только хуже. Тьма под ногами начинала сгущаться и набирать силу, выплёскиваясь за пределы подвала котельной.

Сначала глухо, почти незаметно. Потом сильнее. В отделе мигал свет. В морге путали бирки. В парке снова перегорали две лампы между ёлками. У моста появлялись свежие следы крупной обуви, хотя бродяги больше не было.

И Ян снова доставал блокнот. Он говорил себе: так меньше крови.

Прошёл год. Потом второй.

Шло время. Ян старел. С каждым годом седины в висках становилось больше, плечи — тяжелее. Но он держался.

Однажды он поймал себя на том, что смотрит на своё отражение в тёмном окне кабинета и не узнаёт лицо. Оно было прежним — и всё же другим. Глаза впалые. Кожа бледнее. И улыбка... он не улыбался, но отражение, казалось, чуть растягивало губы — тонкой, холодной улыбкой, какой мог бы улыбаться человек в сером костюме, нанимающий сторожей на старые объекты по всему миру.

Однажды вечером Ян задержался в отделе один. За окном горели гирлянды. Город снова готовился к Новому году: мандарины, скидки, корпоративы, пластиковые ёлки у входов в магазины.

Он открыл блокнот.

На новой странице уже проступала строка. Не его рукой.

СМИРНОВ ЯН ВИКТОРОВИЧ. Срок: после замещения.

Ян смотрел на неё долго. Потом медленно закрыл блокнот. Из кармана пальто донёсся слабый стук. Зуб с серой пломбой пульсировал, как маленькое второе сердце.

Где-то далеко, под городом, Пустота ждала.

А наверху, в парке, между двумя перегоревшими фонарями, снег снова ложился ровно и чисто — так, будто ничего никогда не происходило.

Глава 2. М-04

В ту ночь, когда фельдшер сказала про станцию, Виктор Шелест подумал, что Бог, возможно, всё-таки существует.

Мысль была дурацкая. Другой бы сказал - оскорбительная. Бог, если и существовал, давно обходил их район стороной: не поднимался по обшарпанным лестницам, не сидел ночью у детской кровати, не считал таблетки на кухонной клеёнке и не смотрел, как отец пересчитывает последние деньги, понимая, что в этом месяце им хватит либо на еду, либо на лекарства. И этот выбор не из лёгких.

Но когда в три часа ночи пожилая фельдшер Галина Степановна отвела Виктора на кухню и сказала: «Есть одна работа», — Виктор всё равно крепко зацепился за эту дурацкую мысль. Эта мысль дала надежду, которую он очень долго мечтал обрести.

Ане было восемь лет и одиннадцать месяцев. Она сама любила уточнять: «Почти девять, пап». Говорила это с достоинством человека, которому уже многое доверили: самой выбирать что надеть, мыть кружку после какао и не плакать, когда медсестра не может найти вену с третьего раза.

Диагноз Виктор сначала не запомнил. Потом выучил так, что мог произнести его ночью, с температурой, в любом состоянии. Редкая неврологическая дрянь, приступы и прочее, с чем маленький ребенок, да и любой человек не должны сталкиваться. Врачи говорили очень осторожно, как люди, которым по должности запрещено произносить слово «приговор».

Операция была возможна. Но этот факт скорее был почти невидимым, маленьким пятнышком света в конце длинного туннеля.

Если бы ему сказали: «Ничего нельзя сделать», — он, может быть, смирился бы, попытался жить дальше и сделать последние годы жизни дочери самыми лучшими в их жизни. Но ему сказали другое: «Шансы есть, нужная операция и терапия существуют, но для этого нужны большие финансы и поездка в Москву».

Стоимость операции начиналась от миллиона рублей. Так ему сказал один из умудренных опытом профессоров, для которых эта сумма, да и сама операция - были лишь дневной рутиной, а не шансом на жизнь.

Миллион.

Слово было таким круглым и гладким, что Виктор первое время даже не мог на него злиться. Миллион больше походил на непреодолимую стену, чем на сумму. Виктор видел её каждый раз, когда открывал банковское приложение и смотрел на остаток: цифры были настоящие, а надежда — нет.

Он продал отцовские часы «Победа», машину, телевизор, инструменты, зимнюю резину, старый сварочник, который хранил «на всякий случай» и всё, что неровно лежало. И этот всякий случай пришёл, открыл дверь без стука и оказался больше всего, что Виктор успел накопить за всю жизнь. Вырученных денег хватило только на несколько консультаций, часть обследований и покрытие долгов, которые множились, как плесень на мокрой стене.

Жена ушла ещё раньше. Лена сказала: «Я не могу так жить». «Ты даже не можешь снять нормальную квартиру». Потом уехала в областной центр, где были новый мужчина, красивые стены, фитнес-клуб и главное — расстояние, на котором ночные крики Ани становились уже не звуком, а воспоминанием.

Виктор остался.

Когда Виктор пропадал сутками на подработках, с дочерью сидела Антонина Михайловна, бывшая учительница начальных классов. Она говорила тихо и спокойно, была забывчивой, пахла валерьянкой и крахмальными салфетками, но Аня её любила, потому что та умела складывать из бумаги всяких замысловатых зверушек и никогда не спрашивала: «Ну как ты себя чувствуешь, Анют?» — будто ответ мог быть другим.

Виктор работал везде, куда брали - на заводе, грузчиком, водителем, ночным разнорабочим, сторожем на складе. В целом он брался за всё, что угодно, лишь бы платили вовремя. Его увольняли за прогулы, за сон на рабочем месте, за «неподобающий внешний вид», за то, что однажды прямо во время разгрузки товара он сел на бетонный пол и не смог встать, не из-за усталости, а потому что соседка прислала сообщение: «Витя, Аня опять странно дышит».

Ранее на заводе он получил травму - кусок арматуры отлетел от станка и ударил в левый глаз, и с тех пор мир с той стороны иногда расплывался, будто кто-то проводил по стеклу мокрым пальцем. Врачи сказали тогда, что жить можно. Зрение частично сохранилось, но сам глаз, по их словам, был уже «не жилец» — рубцы, атрофия, медленная, но неизбежная потеря зрения. Виктор и жил.

В тот вечер приступ был особенно долгим. Аня выгнулась дугой на кровати. Маленькие пятки с силой били по матрасу. Виктор держал её плечи, обнимал и повторял одно и то же:

— Тихо, зайка. Папа здесь. Папа рядом.

Она его не слышала.

Когда приехала скорая, от фельдшера Галины Степановны пахло корвалолом, табаком и холодным мокрым подъездом. Она была из тех женщин, которые за тридцать лет работы видели всё, кроме справедливости, и потому берегли слова, как бинты на передовой. Пока напарник делал укол, Виктор стоял рядом, бесполезный, большой, серый от страха, как истукан.