Иван Васильев – Земля русская (страница 29)
Много-много раз я грелся чаем в деревенских избах, и не знаю, чай ли тому причиной или особое радушие людей, но выходишь на крыльцо — дорога перед тобой, зовущие дали, а тебя словно что-то держит, не отпускает, и надо какое-то усилие, чтобы сдвинуть со ступеньки ногу, и пойдешь вяло, неохотно, обернешься не раз, помахаешь хозяину рукой и дашь себе слово непременно побывать тут еще раз.
Постичь бы тайну рождения чувства! Может быть, прозрачная, как колодезная вода, тишина, сквозь которую слышны птичьи песни в недальнем лесу и звон косы на лугу, пробуждает в душе нечто незнаемое, что носим мы в себе до поры до времени? Может быть, белые дымы над крышами по утрам, острые запахи возвращающегося с поля стада, петушиные крики на заре, седые росы и белые суметы на улицах, скрип санных полозьев и звон железа в кузнице, может быть, все это, капля по капле вливавшееся в душу, копилось там, отстаивалось, оседало и проросло любовью?
Наверно, так. Наверно, всего понемногу есть в моем чувстве к деревне, и нечего искать какой-то исток, какое-то мгновение, с которого зачалась любовь. И все-таки опять и опять я возвращаюсь к мысли, что всему причиной ч е л о в е к. Малиновый чай из самовара, горбушку ржаного хлеба, кринку парного молока подавали мне руки, чьи-то натруженные, корявые, с набухшими жилами крестьянские руки. И всегда — с сердечным словом «на здоровье». Один только раз — за целые полвека один-разъединственный раз! — услышал я иные слова и, пораженный ими более, чем взрывом близкой бомбы, до сих пор ношу в себе тот невырвавшийся крик изумления.
Душным летом сорок первого, измотанные до последних сил, мы свалились в тени от церкви, прохладной от каменных стен, и, немного отдышавшись, разглядели среди пыльной сирени два танка «КВ», облепленные ребятишками. Дети были в одинаковых, из синего сатина, рубашках и платьях, по которым нетрудно было узнать в них детдомовцев. Танкисты сказали, что подобрали ребят на дороге, что бежали они от «немца» куда глаза глядят, что нет у них ни обувки, ни одежки и что накормить их не знают как, потому что сами без кухни. Мы с приятелем — он тоже был учителем — взяли ребят за руки и пошли по домам.
В избе, в которую вошел я со своими, была одна женщина, она только что подоила корову и разливала парное молоко по кринкам. Она не отказала нам, боже упаси, и молока дала, и хлеба, и с жалостью бабьей глядела на голодных ребятишек, и погладила младшего по стриженой головенке, но… Все свершилось в одну минуту: раздался резкий сверлящий визг и черной землей к небу ахнул на огороде взрыв. Ребятишки горохом сыпанули из избы. Я выскочил следом, увидел, как вырастают в ряд черные страшные кусты, но взрывов не слышал, потому что пуще бомбовых взрывов оглушил меня женский крик вдогонку: «Эй, парень, а платить кто будет?» Я остановился, онемело глядя на женщину в дверях, и, словно загипнотизированный ее требовательным голосом, пошел назад, шаря по пустым карманам и желая этим сказать, что нечем мне заплатить, но рука моя вдруг нащупала тяжелую монету, и я вспомнил, что это серебряный рубль, взятый мною в дорогу — больше в доме денег не было, — протянул его женщине, так и не сумев вымолвить ни слова.
Самолеты пикировали на деревню, а я шел к канаве, где под лопухами попрятались ребятишки, и почему-то больше всего боялся, что бомба разнесет избу, в которой нас только что накормили. Лишь какое-то время спустя я почувствовал незнакомую, непонятную, до слез обидную боль в душе. А теперь вот думаю, что нужен и т а к о й случай, один на целую жизнь, чтобы знать цену бескорыстию и доброте, чтобы саднила где-то внутри неутихающая заноза-обида, не позволяя мириться с жадностью и бездушием.
Наверно, случалось вам бывать в нежилых деревнях — теперь это не редкость: дома стоят, дворы стоят и колодезный журавель стоит, а жилого духу нет, люди покинули деревню, — и тогда уж ничто: ни белая роса, ни полная тишина, ни студеная вода — не пробудит в душе чувств, кроме одного — грустного сожаления, ибо все вокруг будет неодушевленно. Добрые глаза усталых женщин, певучий говор старух, мудрые лица стариков, добродушие и щедрость мужиков, озорная вольница ребятни — это живая душа деревни, ее сущность, без чего не существует понятия «деревня». Вещная сторона селения — лишь оболочка, а содержание — образ народной жизни. Поэтому, решив сказать слово о деревне, я адресую его людям.
В наших краях деревня не знала архитектора. Она строилась миром. Собирались мужики и решали, где нарезать застройщику печину, куда поставить избу окнами, куда амбар, куда гумно, куда хлевы. А мужиками повелевала земля: хватало ее — строились просторно, не хватало — жались друг к другу, не оставляя даже проулков. Помню, под Старицей поразила меня застройкой Слобода: изба к избе впритык. «Случись пожар — вся деревня дотла», — заметил я старику, моему собеседнику. А старик тот в свое время ходил в Москву, к Ленину, он и отвечает мне: «Затем мир и послал меня к вождю революции, чтобы насчет земли порасспросить. Негде мужикам стало строиться». Таких деревень все ж таки было меньшинство, больше — просторных, вольно растянувшихся по озерным да речным берегам, в один посад, окнами к солнцу.
Солнце ходило по избе от восхода до заката, оно служило мужику и часами и календарем. Любопытно, как бы ни стояла изба, планировка ее начиналась от кухонного окна. Кухонное окно да печное чело глядели на восход. Раньше всех в доме встает хозяйка, стряпуха. Не зажигая огня, она готовится к стряпне у кухонного окна, в которое уже сочится рассвет, потом затопляет печь, и к тому времени, как вставать мужикам, завтрак уже готов. Глухая стена избы доставалась северу, она и конопатилась тщательнее и защищалась от ветров хлевами, амбаром или сенями. Тепло было дорого, и его умели беречь.
Избы рубили в шестнадцать, иногда и в двадцать венцов, с высокими подпольями. В наших местах погребов не делали, главным хранилищем зимнего запаса был подпол: картошка, квашенина, свекла, брюква, огурцы, грибы, морковь — все хранилось в подполье, всяк на своем месте. На подпол все лето работала женская половина семьи, на амбар — мужская. Амбар ставили иногда под одной крышей с избой, через сени, но чаще — отдельно, по другую сторону улицы. Сенные сараи, по-нашему пуни, гумна, бани — эти уж на самом краю усадеб, на гуменниках. Поэтому деревня выглядела как бы трехпосадной: избы, амбары, гумна.
С вступлением в колхоз вся «холодная», то есть производственная, постройка обобществлялась. В одних местах пуни до сих пор стоят, набивают их сеном с пожен, и идет то мелкое, душистое, не тронутое дождем сено овцам да телятам, в других же — разобрали на конюшни и коровники, а когда они тесны стали, пустили на дрова для водогреек.
Война обошлась с нашими деревнями жестоко. Под Ржевом из тысячи селений четыреста тринадцать были сметены начисто и не возродились. Под Себежем, под Дедовичами, под Холмом уцелело по десятку, по два. Война жгла деревни огнем, разваливала бомбами, разбирала на землянки и блиндажи, гатила дороги, топила походные кухни — беспощадно пожирала созданное мужицкими руками. Без деревни, в чистом поле, что стало бы с войском? Опорный пункт — деревня, тепло — деревня, пища — деревня. Миллионные моторизованные, мобильные армии едва ли вытерпели бы зиму без деревни. Недаром же уничтожение деревень при отступлении считалось фашистами «боевой» операцией.
Железным цепом молотила война наш край, и сейчас еще, спустя почти сорок лет, приметливый человек обойдется без карты, если захочет установить линию фронта в натуре — облик деревень укажет ее точно. Разбитая, сожженная деревня возрождалась с избы. Первые избы были из окопного леса — разбирали землянки, блиндажи, которые очень часто были теми же избами и сараями, опущенными в землю солдатами. Помню, наша стрелковая рота под Велижем за семь ночей перенесла на плечах целую деревню и зарыла на линии обороны в землю. А когда фронт откатился, та деревня, но уже на плечах женщин и ребят, вернулась на свое место.
Такой случай можно считать счастливым. А в общем-то возродиться в прежнем облике деревне было уже не под силу. Она сильно ужалась, как бы съежилась: редкий посад изб да наскоро сложенный из чего попало двор на околице, в котором размещалась вся живность, сохраненная в лесах или возвращенная из эвакуации. Свои хлевы, когда появилась в них надобность, лепили к задней стене избы. С той поры и пошел в наших краях не знаемый ранее «архитектурный гибрид» — изба с хлевом под одной крышей. «Изобрела» его нужда, а продлила век целесообразность. Ведь ничего «производственного», то есть ни коня, ни телеги, ни сеялки, уже не было в личном хозяйстве, а то, что осталось, помещалось в одном хлеву. Поэтому и по прошествии какого-то времени, когда деревня собралась с силами и начала строиться основательно, этот тип постройки, совершенствуясь в планировке, в сути своей оставался неизменным: все хозяйство под одной крышей. Вот он-то и отличает «военные» деревни от «невоенных» и может указать пытливому взору, до какой черты доставал железный цеп войны. Правда, в последние годы и жители «невоенной», перестраивая старые или ставя новые избы, переняли этот «гибрид» как наиболее удобный.