18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Васильев – Земля русская (страница 28)

18

Извечная загадка: за большим не видеть малого. За лесом — дерева, за народом — человека, за армадами комбайнов и тракторов — канавки для спуска воды, за тонной волокна с гектара — потерянного снопа. Не потому ли механизация ферм «уничтожила» навоз, комбайновая уборка льна привела к катастрофе в семеноводстве — сеем чем попало, колоссальные молочные фабрики — к неслыханной яловости и безмолочью?.. Прогресс не должен убивать заботливого, истинно хозяйского отношения к делу, иначе он — не прогресс, ибо дать желудку, но отнять у души — никогда такой цели человек не ставил и не поставит. Прогресс должен базироваться на высоком духовном содержании и стремиться к его нарастанию. В общем-то так оно и есть. Но в частностях, в существенных частностях, бывает, увы, не так. Понимал ли с достаточной ясностью это Морозов? Понимал. Оттого и спаялись в его взгляде пристальность и грустная задумчивость.

Для районных руководителей была полной загадкой «капризность» Морозова. Я слышал о ней много и однажды стал очевидцем. С секретарем райкома партии мы приехали в колхоз на отчетно-выборное собрание. Сергей Владимирович сидел в своем кабинетике — он никогда не выходил навстречу начальству, был начисто лишен подобострастия — и на вопрос секретаря, все ли готово, ответил: «Да вроде все». Был он, как всегда, невозмутимо спокоен, сдержан в разговоре, и казалось, ничто не предвещает осложнений.

Надо сказать, что в те годы выборные колхозные собрания частенько преподносили неожиданности. Как ни «обкатывались» предварительно кандидатуры правленцев, бригадиров, председателей, в ходе собрания обязательно возникали то сучок, то задоринка. Случалось, и председателю давали отвод. В «Красном маяке», по мнению секретаря райкома, ничего такого на этот раз не предвиделось.

Мела легкая метель, к правлению подкатили подводы, машины, из дальних деревень ехали на тракторах, народу в коридорах прибавлялось, слышался говор, шутки, смех. Я обратил внимание, что Сергей Владимирович, разговаривая с нами, все время держится как бы настороже, к чему-то прислушивается, что-то старается угадать. Это он слушал голоса, по говору угадывал настрой людей. Мужики были в легком подпитии, это уж как заведено, пока собираются деревней, непременно к кому-нибудь забегут на бражку, примут для сугреву, а там уж, как откроется собрание, начнут соображать на двоих, на троих и беспрестанно бегать в лавку, а если лавка закрыта, то к какой-нибудь запасливой бабке и к моменту дебатов у мужичков разгорается критический пыл. Морозов, в жизни не бравший в рот вина, очень не любил пьяных, и не раз бывало так, что он клал на стол печать и говорил: «Ищите себе другого». Уломать его тогда стоило немалого труда.

На этот раз гром грянул за последней точкой в докладе. Доложив все, что было написано, Морозов отодвинул бумаги, поднял голову, как-то по-особому оглядел зал и вдруг бухнул: «Обязанности председателя слагаю, выбирайте другого». Сначала показалось, что так и надо, так и должно быть: отчитался — и ты уже не председатель до нового голосования. Но он добавил: «Дальше руководить отказываюсь». И тогда собрание взорвалось. Нельзя было что-либо разобрать в сплошном крике. Председательствующий объявил перерыв. Секретарь райкома за кулисами «мочалил» Морозова: «Что за анархия! Почему на партбюро не сделал самоотвода? Теперь что же, с бухты-барахты председателя искать? Где его возьмешь? В какое положение ты райком поставил?»…

Сорвав злость, секретарь остыл и начал уговаривать «упрямого молчуна», допытываясь о причине столь неожиданного заявления. Перерыв затягивался, так и открыли прения, не уломав Морозова. На своем решении он стоял твердо. Мужики в зале враз отрезвели, переговаривались: «На этот раз, кажется, без шуток. Разозлился старик». Отчет уже мало кого интересовал, прения превратились в уговоры. Где-то к концу дня, когда на улице засинели сумерки, ораторы исчерпали все доводы, а голосистые защитники с мест охрипли от крика, Морозов сдался. Он поставил условие: «Дайте слово, что бросите пить». Собрание не хуже новгородского веча заорало: «Даем», захлопало в ладоши, застучало ногами — мир с «князем» был установлен. Сообразительная продавщица побежала открывать лавку, по домам разъезжались с песнями…

Морозов, соблюдая этикет, пригласил нас к себе отужинать. Жил он в деревне Суково, в километре от центра, в очень маленькой избенке с узкими сенями, поставленной после войны. Это был единственный в районе председатель, у которого изба была хуже, чем у многих колхозников. Правда, он поставил хоромы двум своим сыновьям, механизаторам, которых в свое время властью родителя и председателя не отпустил из колхоза. Он был крайне нетребователен в своих личных запросах. Зато был требователен к людям. Этим, как я потом понял, и объяснялись его «бунты», к которым он как к средству воздействия время от времени прибегал.

Людей в колхозе хватало. В бесхлебную пору, когда народ повалил из деревень, Морозов давал на трудодни хлеб, кое-какие деньги, помогал строиться, не мешал косить сено на коров и просто-напросто не подписывал справок на выезд. Но время шло, затухало в мужике чувство неразрывности с землей, пошли деньги, достаток, много стали пить, а главное, что особенно пугало Морозова, — родилась в человеке уверенность, что прожить он может и без земли, точнее — независимо от того, что родит поле. Не мог он уяснить, как это так: работающий на земле охладевает к ней? Не этого же хотели отцы, подписывая письмо Ленину, поддерживая «артельную обработку земли», видя в ней коммунистические начала! Что же нужно сыновьям? Им нужно лелеять и лелеять землю, и чем больше она будет давать человеку, тем заботливее должен становиться человек, тем строже и взыскательнее смотреть на себя. Знал это Морозов, знали и понимали сами люди, но вот же не выходит, не получается так, как надо. Почему? В чем причина? Недоумевал Морозов, ночами ворочался без сна и, не в силах найти ответа, ополчался на мужиков, предъявлял им ультиматум: не станете лучше, ищите себе другого.

Борьба кончилась не в его пользу. Сдало сердце, не выдержало такой нагрузки. Он долго болел, но, едва встав на ноги, пошел в правление и потребовал дать ему строительную бригаду. Сказал, что, будучи председателем, не успел поставить ребятам школу, а теперь видит: старая прохудилась, негоже ребятишкам в такую ходить, надо срубить новую. И срубил. Уже стоял новый сруб, оставалось навести крышу, в тот день клали последний, подстропильный венец. Плотники по лесам несли бревно, передний вдруг оступился, все сбросили с плеч, отстранились — бревно покатилось, угрожая смять работавших внизу, и тогда Морозов кинулся под бревно. Он сберег других, но самому сильно помяло ноги, опять лежал в постели, но школу все-таки достроил.

Последний раз я был у Морозова незадолго до его смерти. Стоял солнечный осенний день, в палисадниках горели клены и березы, летела тонкая паутина. Он вышел на улицу, сел на скамейку. «Сено плохо сложили. Сходил к стогам, потрогал — промокло. Разучились стога класть». Ни о чем другом он не думал — только о земле, о работе на земле. А колхоз падал на его глазах… За то время, что болел, сменились уже двое. Поначалу каждый ходил к нему советоваться, потом, видимо, надоедало, начинали по-своему — и не получалось.

«Красный маяк» перестал быть передовым. Теперь уж третий председатель руководит, а выправить не может. На моих глазах завалилось не одно крепкое хозяйство. По два-три десятка лет стояли во главе их мужики, подобные Морозову, ушли — и начался закат. Раздумывая над причинами, я прихожу к выводу, что преемники не осознают главного — и в земле и в людях Морозовы оставили себя. И земля и люди в один день не расстаются с тем, кто знал и понимал их, кто был хозяином и кому они отдавали себя. Я вот тоже жду его одобрения. Нет Сергея Владимировича, а я, берясь за перо, не могу отделаться от мысли, что он вот-вот спросит: «Ну, как писать будешь?» Он оставил себя и во мне, и я буду мерить им других.

Иногда в часы раздумий разворачиваю я карту, и перед мысленным взором моим снова расстилается родная земля. Карта и память воссоздают картину больших пространств, я вижу сразу и плоские приильменские равнины, и живописные холмы Валдая, и тоненькие голубые ручейки — истоки Волги, Днепра, Даугавы, и бельские леса, и жарковские зыбучие мхи, и себежские озера, и бежецкие, словно степные, поля. Вижу серые, под цвет прибалтийского неба величественные башни Старого Изборска, псковскую троицу и новгородскую Софию, бессмертный Покров на Нерли и разбитую снарядами церквушку на Ируже, осевшие, но все еще впечатляющие земляные валы былых крепостей и деревни, деревни, деревни…

Сколько их, маленьких, в полтора-два десятка изб, деревень, на просторной русской равнине? Двадцать, тридцать, сорок тысяч? Наверно, больше. Стоит мне прикрыть глаза — и крохотные кружочки на карте превращаются в скопления серых — драночных, соломенных, шиферных — крыш. Над крышами — жерди колодезных журавлей, они скрипят, будто и впрямь курлычут журавли, и кланяются до самой низи, зачерпывая в подземных глубинах удивительно вкусную воду. На той воде наставляют самовары да греют березовым углем, да кинут для заварки сушеной малины — нет лучшего напитка для настынувшего на непогоди путника.