18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Васильев – Земля русская (страница 18)

18

Скромность и невзыскательность ее к жизненным условиям была поразительной. Она никогда не приобретала вещей, за исключением самого необходимого, у нее было одно, школьное, пальто и плюшевая рабочая жакетка, комната была обставлена более чем скромно: стол, кровать, этажерка, диван и две табуретки.

Много лет спустя, когда она уже вышла на пенсию и взяла на воспитание девочку Тоню, «отписав» на нее свои сбережения, мы с женой навестили их. В тихий вечерний час за чаем Нина спросила:

— Анна Ивановна, за столько лет не осмелилась у вас спросить: почему вы одна? Любили же вы кого-то.

— Конечно, — ответила она просто. — Разве я не такая, как все? И любила, и страдала, и ждала. Перед уходом его на войну, в четырнадцатом году, я дала ему клятву, что, если не дождусь, замуж не выйду. Так и осталась. А сказать, что одна… Я не знала одиночества. Как-то так получалось, что некогда было оставаться одной, все что-то надо было делать, делать…

Она была коммунистом. Когда меня перевели в редакцию газеты, я передал ей партийные дела. Мы состояли в колхозной партийной организации, а работы тогда, в пятидесятые годы, секретарю партбюро колхоза было ой-ой сколько! И вот опять, дела делами, а зачем ее понесло разнимать пьяную драку, никого смелого не нашлось, что ли?

— Кто это вам сказал?

— Да уж сказали, Анна Ивановна.

— Был грех, не отпираюсь. Пить много стали, беда. Адаменок с мужем завмага задрались. Товар разгружали, выпили, и что между ними произошло, не знаю, — выкатились на улицу клубком. На улице ни души. Из окон глядят, а выйти не смеют. Пришлось мне, старухе. Страху натерпелась, что говорить. Они же такие здоровые, дунут на меня — полечу, как одуванчик. А ничего, урезонила. Сазониха, соседка, потом говорит: «Тебе, Ивановна, леший ворожит, таких бугаев уняла!» Что делать, приходится. Надо же кому-то и на бугаев выходить…

В другое время на этом бы я и поставил точку. А ныне не могу. Нет нынче на селе былого уважения к учителю. В том он и сам виноват. Молодые не держатся в школах, два-три года отработают — и хоть куда, только бы уйти. Не остаются их имена в памяти ребят, не оставляют они следа ни в ком и ни в чем. Совсем беда.

То, что случилось в тот день, о котором хочу рассказать, поразило меня ужасно, и в силу невероятности случая отнес я его к грустному недоразумению, а теперь вот вижу: нет, то было начало. Да, мы уже  н а ч а л и  н е  у в а ж а т ь  у ч и т е л я, теряя что-то очень важное в самих себе.

Телеграмма застала меня в Ленинграде: Анна Ивановна умерла. Я бросил дела и помчался в Себеж. А была зима, вечерело рано, и я не чаял в тот день добраться до Глембочина. Но в сельповской чайной встретил знакомых глембочинских мужиков, они пили водку и ждали машину.

— Садись, Афанасич, помянем Ивановну, добрый ушел человек.

Помянули. От мужиков узнал, что район «приказал хоронить в городе». Я сказал: зря, надо бы в деревне, там будет кому сходить на могилу. А знаешь, сказали мужики, теперь и в деревне помнят до порога. Ивановна — человек заслуженный, хотят с почестями проводить. Это правда: старейшая учительница района, член райкома партии, депутат райсовета, так что, пожалуй, правильно решили.

Утром все село и окрестные деревни вышли проводить покойную. Гроб с телом поставили на машину, колхоз дал автобус для провожающих, и процессия двинулась по себежской дороге.

В городе нас никто не ждал. Зал не был подготовлен, пришлось выносить стулья, искать стол, скатерть. И хоть бы один венок! В спешке кое-как устроили, стали у гроба — отдать последнюю почесть. Ждали учителей, ждали начальство. В Доме культуры шло учительское совещание, заседало наверху и начальство. По наивности я полагал, что это и лучше: все в сборе, прервутся на час-другой, придут проводить своего товарища в последний путь. Оказалось хуже. Оказалось, прервать совещание-заседание нельзя, решали чрезвычайной важности вопрос: как догнать в производстве мяса Рязань. Учителей учили, как выращивать в школах поросят и кроликов, у председателей допытывались, не таят ли они «мясные резервы», достаточно ли прониклись «сознанием и ответственностью».

Я сидел в пустом зале у гроба и печально глядел на успокоенное, отрешенное от всех земных забот лицо. На сердце было тяжко. Почему на фронте, в боевой обстановке, мы находили время и возможности хоронить павших товарищей с почестями? А вот ушел наш друг, товарищ, коллега, всего-то и надо оторваться от стула, прийти и пять — всего пять! — минут постоять у гроба, побыть наедине со своими мыслями перед лицом вечного и неизбежного, — и не можем. Что случилось с нами? Когда и отчего так зачерствели наши души?

А время текло, беспощадное, неумолимое время. Оно равняет всех. Оно выносит приговор, что важно и что неважно в наших делах и поступках. Я отправился в Дом культуры, прошел за сцену, вызвал заведующего районо и сказал ему все, что думал: «Что с тобой? Почему не отпускаешь учителей проститься, ведь уже темнеет?» Он произнес слова, положившие конец нашей дружбе: «Тебе хорошо рассуждать, ты приехал и уехал, а с меня спросится». Т а к о г о  я уже не мог его уважать.

Заведующий районо все же одумался, объявил перерыв и отпустил учителей. В кабинете третьего этажа того самого здания, в зале которого совершалась гражданская панихида, заседание не прервали, не подошли даже к окнам, когда зазвучал печальный марш оркестра и процессия тронулась к кладбищу.

Пошел мелкий легкий снежок. Я стоял у свежего холмика земли, на душе было пусто и печально. «Прощай, добрый, мудрый друг. Учитель не умирает, пока живы его ученики».

…Мне теперь редко приходится бывать в Себеже. Но когда выпадает туда дорога, обязательно иду на высокое, с большими тенистыми деревьями кладбище, отыскиваю среди каменных надгробий деревянную пирамидку с красной звездой. Я вижу привянувшие цветы — кто-то помнит свою учительницу.

Сколько бы ни говорил я о своей земле, все кажется, чего-то не досказал, что-то важное выскользнуло из памяти, а может быть, просто осталось непонятым. Вот, например, земля и люди. Взаимная зависимость несомненна: человек отдает земле свой труд, она ему — плоды. Это везде, на всем Земном Шаре. Я же хочу понять  с в о ю  землю не в общем плане, а конкретно: дает ли она  о с о б ы й  характер человеку?

Может быть, это не заслоненное ни горами, ни лесами широкое небо, светлые просторные дали, которые видит человек от колыбели до погоста, дают ему особую открытость души и щедрость натуры. Может быть, это спокойно-величавые реки, пронизанные солнцем леса рождают в нем особую доброту и незлобивость. Может быть, это скупые на хлеб серые подзолы и красные суглинки сделали его сострадающим каждому, кто попал в нужду или беду. Может быть, это утренняя разгорающаяся в полнеба заря и долго не угасающий закат, бездонно-глубокое небо, усыпанное алмазами, придали его трезвому уму мечтательности…

Наверно, так, ведь не богом же дается характер, а отцом-матерью да родной землею. Я не встречал в других краях, тоже щедрых на характеры, т а к о й  душевной открытости, т а к о й  доброты, т а к о г о  милосердия и самоотречения, к а к и е  с годами, прибавившими разуму зоркости, нашел в нашей женщине: псковитянке, тверитянке, смолянке. Профессия газетчика водила меня не столько большаками, сколько проселками да тропинками, и там, в глухих деревеньках и в маленьких городках, я встретил поистине Великую Русскую Женщину, в характере которой собралось и отстоялось все, чем одаривала человека земля на протяжении многих и многих веков. После таких встреч иной раз думалось: вымри все вокруг, но останься  О н а, Ж е н щ и н а-м а т ь, и мы возродимся в том же качестве, с тем же характером своих предков-русичей. Да, ведь так оно и бывало. Разве не опустошали вражеские нашествия целые уезды и губернии, разве не вырезали всех, кто дорос до тележной чеки, не сжигали в сараях целыми деревнями, не заваливали рвы и овраги расстрелянными, а мы поднимались вновь и вновь, не растрачивая своей доброты, не теряя сострадательности, не отказываясь от милосердия. Как небесную голубизну глаз, как соломистый цвет волос, возрождали в нас наши матери добрую душу и щедрую натуру.

С огорчением приходится сказать, что в наши дни появляется у части людей, преимущественно мещанской по духу, некое стремление пересмотреть «своих предков»: наивные, дескать, были, напридумали правил, огородились условностями, вроде: будь честным, порядочным, совестливым, уважай, помогай, не обидь, чужого не возьми, не заносись, смиряй гордыню — ветхозаветность какая-то! Современный человек не должен стеснять свою натуру, он волен жить, как душа хочет, так освободимся же от условностей, ибо только не стесненный заповедями человек есть истинно свободный.

Что тут сказать? Кое-кому, конечно, удается, по крайней мере внешне, «освободиться», щеголяют они, забывшие родство, безнравственностью, и нам начинает казаться, что меньше стало в людях доброты и сострадания, совестливости и порядочности. Будем, однако, помнить, что безнравственность всегда криклива, если хотите, агрессивна, она утверждает себя нахальством, это — ее природные спутники. А истинные добродетели не любят показного, они таятся в глубинах русского характера и не подлежат пересмотру. Их просто нельзя, невозможно пересмотреть, ибо питает их  в е л и к а я  з е м л я — н а ш а  П р а м а т е р ь.