Иван Васильев – Земля русская (страница 17)
Вскипел чай, ребята обедали, а мы сидели в уютной комнатке методического кабинета и говорили о детях.
— Вы смелый, не боитесь инспекторских укоров.
— В чем же меня укорять, Анна Ивановна?
— Ну как же: в снег, в мороз повели детей на лыжах. Даль-то какая!
Она произнесла это с такой интонацией, как будто изображала инспектора-зануду. Я рассмеялся и сказал, что меня самого так учили.
— Вам повезло. Наверно, мужчины были вашими учителями.
— В старших классах — да. В младших — женщины. Мужские уроки нам преподавали больше отцы.
— Это вы хорошо сказали: мужские уроки… Знаете, сколько в районе учителей-мужчин? Пяти процентов нет. Война… А мальчикам нужны мужские уроки. Вдвойне нужны: отцы-то не вернулись. Очень меня это беспокоит. Вот ваши мальчики… Придет время — станут отцами. Что такое быть отцом? Каждый день, каждый час — всю жизнь? Этому ведь в школе не научишь, эта наука постигается только р я д о м. Я на эту тему много с учителями говорю, ищем, как и что тут можно сделать. Не согласились бы вы выступить перед учителями, скажем, на такую тему: уроки отцовства. Мне кажется, вам есть что сказать.
Как же далеко она смотрела! Прошло три десятилетия, и мы пожинаем горькие плоды безотцовства. Социологи бьют тревогу: число разводов чрезвычайно велико, молодые отцы, оставив семьи, новыми не желают обзаводиться, предпочитают бобыльство семейным узам. Стремление освободить себя от обязанностей отца и главы семьи — это исток всякой безответственности. Нельзя думать, что мужчина, отказавшийся от воспитания своего ребенка, может быть хозяином на производстве, сознательным общественником, или, как теперь говорят, социально активной личностью. Нет, он становится потребителем и эгоистом высшей марки. А его сын, вырастая без отца, какие уроки отцовства может усвоить он?
Один-единственный: умей освободиться от обязанностей. И получается снежный ком. В те, послевоенные, годы мы, учителя-мужчины, старались хоть как-то, хоть чем-то заменить павших на войне отцов — учили мальчишек быть мужчинами. Теперь же и из школы ушел мужчина — и тут себя высвободил!
Зимний день короток. Начало смеркаться, усилился ветер. По озеру заструилась поземка. Если пойдет снег, к ночи разыграется настоящая метель. А машины нет. За нами к четырем часам должна была прийти машина — старенький детдомовский «ЗИС». Дозвониться до детдома и узнать, вышла ли машина, никак не удается.
Анна Ивановна волнуется.
— Десять километров, ночью… Боюсь я за вас.
Невозмутимый Порфирий Фролов успокаивает:
— Не бойтесь. Дойдем.
Младшие его братья, близнецы Федька и Колька, не в пример старшему егозливые и проказливые, уверяют, что десять километров — им раз плюнуть. Другие тоже храбрятся. Слово за мной. Я не ставлю никаких педагогических опытов, не преследую никаких воспитательных целей, понимаю одно: мы должны быть дома. Я словно бы сам мальчишка, отправился по своим делам в город и должен возвратиться домой, потому что дома будут волноваться, а я не могу причинять отцу и матери беспокойства, наконец, мне просто хочется домой, под свою крышу, в свою постель. И конечно же, в тайном-тайном уголочке души таится желание выглядеть перед братьями и дружками самостоятельным, вот, дескать, не испугался ни ночи, ни метели, как ушел своими ногами, так и пришел. Кто знает, может быть, это и есть для учителя главное — не надевать на себя узды из педагогических правил, не засушить в самом себе ребячьей души, которая ведь, в сущности, не покидает нас до седых волос, если сами не изгоним ее. И я говорю ребятам:
— Надевайте лыжи, выходим. Ждать нечего. Спасибо, Анна Ивановна, за приют.
Пока ребята собираются, Анна Ивановна отводит меня в сторону.
— Я слышала, у вас не ладится со вторым классом. Третьего учителя послали.
— Это вы о наших «бесенятах»? Есть такие. Чудо, а не дети.
— Да уж по лицу вижу, что чудо. — Она улыбается. — Сладу нет?
— Божье наказание.
У нее загораются глаза. У пожилого и, видать, не очень здорового человека глаза делаются, как у нашей озорной непоседы Римки Бируля, главной заводилы в группе «бесенят».
— А это «божье наказание»… — Она словно бы запинается. — Не доверили бы мне? Я ведь тут, в методкабинете, случайно. Вернулась из эвакуации, учебный год идет, мест нет — так и застряла. По школе скучаю…
«Бесенят» было сорок. Поразительное зрелище предстало моим глазам, когда, приняв детдом, зашел я первым же вечером к ним в спальню. Второклашки занимали самую большую комнату, точнее, две комнаты с выпиленной внутренней стеной, ее заменял занавес из простынь, отделявший мальчиков от девочек. Еще не отворив дверей, я понял, что там война. Занавес был сорван, подушки летали в воздухе, на кроватях дикая пляска, со всех сторон визг, крики, мое появление не произвело ни малейшего воздействия. «Бесенята» — для них было слишком ласково, это были какие-то зверята, от одного замечания они вспыхивали как порох и приходили в стадное возбуждение. На них могло подействовать только ледяное спокойствие. Я пошел по рядам, поднимая с полу подушки. На кровати у окна в командирской позе стояла большеглазая девчушка и, вскинув руку, кричала визгливым дискантом: «Струсили! Струсили!» Я взял ее руку в свою и почувствовал нервическое подергивание пальцев: девчушка дрожала осиновым листом. Видимо, успокоительный ток пошел от меня к ней, возбуждение спало, и тогда я увидел, как в больших карих глазах ее стали копиться слезы. Не знаю, кто из нас первым сделал движение навстречу, но вдруг ее стриженая голова оказалась на моем плече, под рукой я почувствовал худенькие лопатки, и острая, однажды уже испытанная боль пронзила меня.
…Мы шли на фронт. Был холодный, дождливый день, на дорогах стояли лужи, измученные маршем, мы месили грязь, не разбирая луж, по колено мокрые, замызганные, согнувшиеся под тяжестью пулеметов, противотанковых ружей, патронных цинков. Показалась деревня. Она была только что отбита у немцев, фронт откатился за недальний лесок, там ухало и гремело, и мы торопились туда. На улице в пелене моросящего дождя стояли женщины и дети. Командир скомандовал нам подтянуться, мы выровняли строй, разогнулись как могли и вступили в улицу. От толпы вдруг отделилась девочка и подбежала к нам. В руке она держала позеленевший винтовочный патрон, протягивала солдатам и пронзительным голоском просила: «Дяденька, убей немца за папу и маму». Кто-то из солдат поднял девочку на руки, передал другому, третьему — так и прошла она по рукам через строй и потом все махала и махала нам, пока не скрыла ее пелена дождя. Солдаты молчали, никто не проронил ни слова, только окаменели лица и злее топали по лужам сапоги. Я все еще ощущал рукой ее мокрое платьице, острые лопатки, видел ее глаза, полные неизбывного горя…
«Не ты ли была там?» — думал я теперь, стоя перед кроватью и прижимая рукой стриженую девчушку-забияку, позабыв, что прошли годы и та уже подросла.
— Как тебя зовут? — спросил я шепотом.
Она тоже шепотом сказала мне на ухо:
— Бируля.
— А имя?
— Римка.
— Спать надо, Римка.
— А ты побудешь со мной?
— Побуду. Ложись. Вот твоя подушка.
Римка улеглась. Я укрыл ее одеялом и присел на кровать. Сама собой установилась тишина. Полная, без скрипа, без шороха. Я медленным взглядом обвел неясные в сумерках кровати. Все сорок «бесенят» лежали, укрыв головы одеялами, оставив щелки для глаз, и все сорок пар открытых глаз звали и ждали, и я пошел по рядам, коснувшись каждого и сорок раз повторив «спокойной ночи».
Дома сказал жене:
— Нина, надо тебе пойти на эту группу. Ты найдешь в себе тепла на всех. Им холодно, понимаешь?
— Хорошо, — сказала жена.
За полгода мы чуть-чуть привели «бесенят» в норму. Но с учителями не везло. Не могли совладать. Кончился учебный год, а ребят нельзя переводить в третий класс: программу не усвоили. Я поехал в районо просить, чтобы отпустили Анну Ивановну. Заведующий пригласил Анну Ивановну и спросил, что делать с классом.
— Переводите, — сказала она. — Беру на себя.
Так пришла она к нам и на два года взяла «бесенят». Потом уж пошли они в пятый, у них стало много учителей, но Анна Ивановна на всю жизнь осталась для них первой и единственной учительницей. Сейчас они приезжают ко мне, уже отцы и матери, партийные работники, военные, инженеры, ткачихи, машинисты, и, когда начинают вспоминать детство, Анна Ивановна у всех на устах.
Как она их учила — это вопрос методического мастерства, а вот как сделала из злых, нервных, недоверчивых забияк веселых, нормальных, чуточку озорных ребят — над этим я думал не раз и пришел к выводу, что в самой Анне Ивановне до седых волос не переставала страдать и радоваться чистая, светлая душа ребенка. Это удивительное свойство — понимание взрослым ребенка, совершенно искреннее, без малейшего намека на подделку сопереживания его радостей и огорчений, счастья и горя, всех его забот и тревог, — и дается оно, видимо, от природы. Подделать его, изобразить, показать нельзя, невозможно, ибо дети являют собой поразительной чуткости прибор, безошибочно узнающий подделку. Учителем надо родиться.
Много у нас было разных затей. Мы сами придумывали игры, ходили в походы и путешествовали всем табором, делали ночные вылазки в лес, на озеро, у нас был лесной дом отдыха, в котором все должности от повара до директора занимали ребята, мы работали в поле и на лугу, в огороде и в хлеву — одним словом, жили самостоятельной жизнью, своей ребячьей республикой. Непременным участником всех наших дел и забот была Анна Ивановна. И не было за много лет случая, чтобы она на кого-то повысила голос или кто-то ослушался ее. Она стала и для ребят, и для педагогов, и для деревенских жителей нравственной нормой и высшим арбитром во всех конфликтах, оставаясь простым и радушным, скромным и сострадательным человеком.