18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Васильев – Земля русская (страница 19)

18

Может быть, мое утверждение покажется спорным, но долгие наблюдения привели меня к выводу: человек скорее всего срывается с нравственных якорей, когда уходит с родной земли, перестает ее видеть, чувствовать и понимать. Он как бы отключается от источника, питающего его. Я знаю многих и сверстников своих и людей помоложе, отвернувшихся от земли, встречаюсь с ними и вижу, как, обогащаясь материально, нищают они душевно. Утрачивается открытость души, ее мягкость, некоторая, если угодно, романтичность, доверчивость и милосердность, душа становится суше, расчетливей, эгоистичней.

И все-таки как бы ни огорчали нас потери, должно верить, что  н и к о г д а  не исчезнут, не трансформируются качества нашего характера, потому что рожают нас русские матери, хранительницы русской души, взлелеянной чудо-землей русской.

О женщинах, встреченных мною на проселках, я и хочу теперь рассказать.

Двадцать лет спустя после войны в поселке Оленино судили бывшего полицая, и на суд в качестве свидетеля пригласили из Краснодара Владимира Ивановича Попова, командовавшего в Бельских лесах партизанским отрядом имени Александра Невского.

Владимир Иванович приехал и первым делом попросил свозить его в деревню Малявну к Анне Дмитриевне Фроловой.

— Наша партизанская мать, — пояснил он. — По письмам знаю, что жива-здорова, но надо повидаться.

Тогда от Попова и узнали люди, кто такая Анна Дмитриевна. Она же все двадцать лет словом не обмолвилась о былом и была крайне удивлена вниманием, какое проявили вдруг к ней журналисты.

Мне позвонил коллега, собкор областной газеты Павел Федоров и пригласил в Малявну, а где эта Малявна, он и сам толком не знает, где-то, мол, в Бельских лесах. Я побежал на вокзал, через два часа был в Оленине, встретились с Федоровым в райкоме партии. Там на самодельной карте нам показали село Городок, чуть не у самого истока Днепра, близ которого и должна быть Малявна, но дороги туда сейчас нет, попытайтесь, сказали нам, связаться с лесорубами, они в тех краях лес валят.

Пошли в леспромхоз, ночь провалялись в нетопленой гостинице, утром на электровозе выехали в поселок Пенский. Стояла поздняя осень, стылая, слякотная, дождь перемежался снегом, мы глядели на свои городские ботиночки и качали головами: выправились, нечего сказать. В Пенском было уютно: аккуратные домики, дощатые тротуары, березовые аллеи. Но тут нам нечего было делать, дождались, когда лесорубы набьются в два крохотных вагончика, прицепленных к мотовозу, и поехали дальше. А дальше — лес, лес, и через него по просеке — зыбкая узкоколейка. Постукивает мотовоз, раскачиваются вагончики, лесорубы дымят сигаретами, усмешно разглядывают «городских», дивятся, каким ветром занесло. Объяснили им, куда и зачем едем. Лесорубы присвистнули: «Где-то должна быть такая деревня. От последнего уса километров десять, ближе никакого жилья нет».

Вот и последний ус — два узеньких рельса уходят влево, в сторону начатой делянки. «А вам — прямо. Держите на петушиный крик». И смеются, черти! Здоровенные парни с веселыми глазами, в резиновых заколенниках, в дождевиках — чего им не смеяться над двумя чудаками, ринувшимися очертя голову в лесные дебри. Мы-то их понимали, они нас — едва ли. Потом, когда газета напечатает наш рассказ, когда прочитают люди и потянутся к перу, чтобы выразить Анне Дмитриевне свое восхищение, тогда эти парни, может быть, и скажут кому-нибудь из новичков: «Везли мы тут однажды двоих… в ботиночках». Ну, а нам больше и не надо, такая наша работа.

Идти действительно пришлось на петушиный крик. Поначалу держали так, чтобы звон бензопил оставался за спиной, потом он стих, нас окружила глухая тишина предзимья, только чавкала под ногами раскисшая почва. Ни тропинки, ни следочка. Кое-где попадались налитые водой круглые ямины, местами над поваленными, обомшелыми деревьями стояли сухие, обезглавленные елки и осины — давние следы войны. В этих местах полгода дрались в окружении дивизии нашей 39-й армии. Где-то тут шли они на прорыв. Шли тремя колоннами. Вели их партизанские проводники, а было это короткой июльской ночью, на рассвете налетели стаи «юнкерсов» — и заварилась в лесу кровавая каша…

Вот уже тридцать пять лет, о чем бы ни писали — о земле, о людях, о жизни минувшей, о делах сегодняшних, — мы не обходимся без упоминания о войне, и, наверно, еще не одно десятилетие — уже не мы, а другие — будут обращать свой взор туда, в сороковые годы двадцатого столетия. Война не кончилась на майских залпах сорок пятого, слишком значительны ее последствия.

Уже три часа продираемся мы через заросли, обходя болотины и завалы, а просвета не видать. Сели на замшелый ствол, пообедали тем, что было с собою прихвачено, пустили в унылое, мокрое небо сигаретные дымки. Ноябрьский день кончался, гуще пошел снег, и похоже было, что к ночи подморозит. Двинулись дальше. В последнем сумеречном свете дня успели заметить, что лес начал меняться — больше пошло берез, появились ольха и лещина — значит, близко опушка. Напряженное ухо уловило что-то похожее на петушиный крик. Звук говорил о близком жилье. Скоро увидели и огоньки, тусклые, желтые — от керосиновых ламп в окнах, потом наткнулись на изгородь, но радоваться, как оказалось, было рано, то была деревня Иванченки, до Малявны, сказали в крайней избе, версты четыре. Теперь под ногами была дорога, знали, что рано или поздно доберемся. Только Малявну искали зря, Анна Дмитриевна там не жила, переехала в Уфалово. «Это недалечко, — утешила встречная женщина, — так тропочкой и идите, версты две. Тропочка к лавине через Кривену приведет, там и огороды начнутся — не заблудитесь». Ладно, тропочкой так тропочкой, хотя где ее под свежим снегом разглядишь? Однако нашли и Уфалово, и невзрачный старый домишко, и его хозяйку.

Я так длинно рассказывал о дороге вовсе не для того, чтобы подчеркнуть особенность профессии — бывает куда труднее! Часом позже, обогретый и обсушенный, я мимолетно подумал: сколько же разного люду знавала русская изба! Обозники, всякого рода странники, артели мастеровых, охотники, все, кто запоздал и заблудился, замерзал и голодал, кого гнала беда и нужда, — все находили кров и очаг, кусок хлеба и охапку соломы в русской избе. И названо это было  р а д у ш и е м.

Нам открыла невысокая, кряжистая, с крупными, но мягкими чертами лица женщина в фланелевом халате и в стоптанных баретках на босую ногу. Надо бы сказать: старуха, но уж больно это слово не шло к ней, для своих семидесяти пяти лет была она на удивление подвижна, не горбилась, не шаркала и не шамкала — все зубы целы! — а уж речь повела, так и вовсе диво: задорно, с прибаутками, с теплым-теплым юмором в синих лучистых глазах.

— Боженька мой, ядрена Матрена, сухой нитки нет на родимых! Все-все скидывайте, размундиривайтесь, валенцы дам, шубы дам, чугунку затоплю…

Она побежала на двор за дровами. Павел Федоров посиневшими губами деревянно смеется: «Точь-в-точь, как Попов рассказывал. Так же вот и окруженцев выхаживала. Боженька мой, ядрена Матрена…»

Всю ночь просидели мы в жарко натопленной избе. На столе посвистывал в третий раз подогретый самовар, тонко пахло березовым углем, и лежали высыпанные из посылочного ящика письма. Мы читали письма и слушали Анну Дмитриевну.

— Жизнь моя длинная-длинная, всякого нагляделась, разного натерпелась, ой, не пересказать всего. Мужа кулаки убили, прямо на крыльце ножами зарезали. За мной гнались, из ружей палили — уберег господь, сховались с Ваняткой — полтора годика ему было — в лесу под елкой. В войну опять и сыну и матери под расстрелом стоять довелось… Теперь одна как перст. Мужа схоронила. После первого-то семь лет вдовела, потом уж за лесника вышла, лесничихой стала. И то — пригодилось. Лес как свои пять пальцев знаю, куда ни заведи — выйду. Понадобилось в войну. Сын Ванёка помер. После войны в районе работал, много ранений имел. Внук есть, тоже Ваняткой звать. В школе колхозных кадров учится, взрослый уж. Еще племянница. В Оленине замужем. Надула меня, окаянная! Соблазнила — поедем да поедем ко мне, избу продавай, у меня горя знать не будешь. Какое там! Чего и не знала, так узнала. На одно денег дай, на другое дай. Нет, думаю, милая, этак ты меня и по миру пустишь. Поеду, говорю, домой. На деньги, которые остались, эту хатенку купила. В Малявне-то у меня новая была, перед войной ставлена, а тут какая подвернулась…

— Анна Дмитриевна, — спрашивает Федоров, — Владимир Иванович Попов говорил, что вы семнадцать красноармейцев собрали по лесам, выходили и передали ему в отряд. Имена помните?

— Семнадцать или сколько там, не помню, а что собрала, то истинная правда. Первым Ивана Грязнова нашла, чистое привидение был. Иду утром в лес — ах ты, боженька мой, ядрена Матрена, что за тень меж дерев шатается? Об одно обопрется, постоит, к другому руки тянет, шагнуть хочет, а силушки нету. Гляжу, будто наш, с ружьем. Подхватила — на руках у меня повис, в беспамятство впал. А за ружье держится, не выпускает. Двух девчонок-ягодниц приметила, кричу им, чтоб помогли. Кое-как приволокли, я — под мышку, девчонки — за ноги, спрятали в амбар, две недели выхаживала.

Еще Кирилл Малый был. Прозвище ему такое дали, после уж, как партизанить пошел, а по фамилии он — Филиппов. Детина куда с добром, головой матицу подпирал. А прозвали Малым. Этого совсем без памяти нашла, лежит под елкой, не шелохнется. Выломала две палки, напялила кафтан с себя — вроде салазок получилось. Приволокла… Потом еще Колька Большой, Николай Москвич, Вася Кутузов… Чисто гвардия — молодец к молодцу. Вот были ребятки, от голода в окружении помирали, а не сдавались. С оружием все. Когда Володя заявился, говорю ему: вот тебе моя рота — воюй, а я с тылу подсоблю. Володя-то, то есть Владимир Иванович, сам военным фельдшером был. Окружили их, за Волгу не пройти, тут им газетку с самолета кинули, напечатать там было, чтоб в партизаны шли. А попервости он тоже через мои руки прошел: в бане отмывала, белье чинила… Так и начали мы воевать. Осенью в сорок первом…