Иван Васильев – Депутатский запрос (страница 62)
Аксиомой является излишне часто повторяемое утверждение, что публицист досконально должен знать дело, о котором пишет. Надо бы говорить и о другом столь же — даже более того! — обязательном качестве: нетерпимости к плохо сделанному делу как к самому ярому злу. Да, я расцениваю плохую работу как самое большое зло, как замаскированный паразитизм, заслуживающий самой сильной реакции публициста — гнева.
Опять возникает вопрос: нетерпимость — это что, врожденное качество? Врожденное не врожденное, но исток его там же — в детстве, в отце с матерью. Если родители научили тебя всякое ребячье дело делать добросовестно, если внушили, что лень, неряшливость, небрежность есть непорядочность, то, когда станешь работником, у тебя не будет конфликтов с общественным требованием честной работы, оно воспримется тобою как естественная необходимость и станет основой нетерпимости ко всякому плохо сделанному делу.
С этой позиции я гляжу и на любовь. Кто из публицистов-деревенщиков не пишет о любви к земле, к отчему краю! Все пишут. И так часто мелькают призывы любить землю, что уже и не знаешь, что же это такое, как ее любить-то! Для публициста любить свою землю — не ностальгия по восходам и закатам, по парному молоку и хлебному духу ржаного поля, а не дающий покоя гнев за ее боль, за ее нищенское состояние, гнев на леность и бездушие, на бездумность и карьеризм, на все, что человек может сделать для земли и не делает. Любовь — не слова, а действие. А коль так, то немыслимо свои действия подразделять на стоящие твоего пера и не стоящие. Я получил письмо от одного своего почитателя. Он пишет: «У тебя талант, береги свое имя, не разменивайся на мелочи…» При встрече я спросил: «Что ты имеешь в виду?» — «Да вот ты писал о свалках, о грязи на улицах… Или последнее твое выступление: «Если не я, то кто же?» Это же дежурная газетная статья. Твое дело — проблемы».
Вот так. У тебя болит, а ты думай: возвысит это твое имя или не возвысит? Что же тут от истинной любви к земле? Да ничего. О собственной персоне забота — и только. Это не для меня.
III. УСТЬ-ДЁРЖА
Любопытно: все перемены в жизни начинаются с какого-то толчка, как будто боковая сила нежданно ударяет в человека, и он, катившийся, словно шар, по прямой, меняет направление. Если жизнь человеческую представить как нить, свободно брошенную между двумя точками, и каждый поворот ее отметить узелком, то эти узелки и представят наибольший интерес, ибо они есть не что иное, как жизненные конфликты. В каждом узелке всегда драма, большая или маленькая — не суть, но всегда переломная, с внутренним борением, с преодолением чего-то в себе. Писатель, создавая литературного героя, непременно навяжет ему таких узелков и станет тщательно, на многих страницах, разглядывать их, распутывать, вскрывая тончайшие движения души, из коих и складывается характер. В этом смысле интересна всякая жизнь: у каждого только свои узелки, и у каждого только свое преодоление.
Прежде меня выбивали с прямого движения внешние силы, а летом 1972 года стукнула своя собственная, внутренняя, от которой получился очень уж крутой поворот, едва совсем не оборвавший нить: на носилках увезли в больницу, в которой я и залег чуть не на полгода. А когда вышел, оказалось, что для разъездного корреспондента уже непригоден. Можно было, конечно, тянуть волынку: брать «больничные», на неделю-другую выходить на работу, давать две-три «информашки» и снова к врачу, но это было бы противно моей натуре, и оставалось честно сказать себе: все, твои корреспондентские дороги кончились, старые заслуги эксплуатировать грешно. Что же впереди? А впереди — на целые годы — изнуряющие приступы болезни и существование на грани нищеты. Ну что ж, что уготовано судьбой, то и прими. Сумеешь преодолеть — твое счастье, не сумеешь — не ропщи.
Мир не без добрых людей, друзья помогли купить избу в деревушке на Волге. Когда-то давным-давно она звалась Стариково Устье, стояла у самого впадения Дёржи в Волгу, а в километре вверх было Новое Устье, обе деревни в войну сгорели начисто, после войны в каждой поставили по пятку изб, и словно бы от этого укоротились их названия, деревни звались Устье и Новая. (Я свою поименовал Усть-Дёржа.) В радиусе трех-четырех километров были еще Мозгово, Саблино, Никифоровское и Столипино. Этот вот пятачок приволжской земли и стал моим миром на несколько лет. Мне, словно бы моряку, всю жизнь проведшему в плавании, вместо моря дали склянку морской воды и сказали: «Ну и что же, что склянка, и в капле можно увидеть море, если долго и внимательно разглядывать ее. Попытайся».
Усть-Дёржа… Светлое и печальное время мое… Если к душе человеческой применимо философское выражение «качественный скачок», то именно здесь свершился переход ее в новое состояние.
Опять напрашивается сравнение. Уподобим свою жизнь поезду. Поезд мчится, мы глядим из окна на поля, на леса, на деревни и города, с разной скоростью — в зависимости от расстояния — мелькающие, уплывающие, маячащие в мареве далей, на остановках сходим, о чем-то спрашиваем, что-то делаем и едем дальше, зная, что остановок впереди еще много, сколько точно, не знаем, но — много, и продолжаем разглядывать землю из окна, сопоставляя и размышляя, и настолько привыкаем к состоянию движения, что забываем приготовить себя на тот случай, если вдруг придется сойти с поезда. И это «вдруг» неожиданно наступило. Поезд ушел, мы остались. И никто нам не скажет, будет ли другой и, если будет, сядем ли в него, поедем ли дальше, может, помашем вслед рукою, тоскуя и завидуя. Вот тут, на непредвиденной остановке, томясь неизвестностью, мы и почувствуем, как душа наша начнет переходить в иное состояние, совершенно новое, непонятное, и начнем прислушиваться, вглядываться, радуясь и тревожась, во все, что происходит в нас и вокруг нас. Но до этого нам придется испытать отрешенность от всего и вся, душа наша словно бы замерла, захлопнулась, не способная ни впитывать новое, ни возвращать старое, и мы почувствуем странную пустоту, такую, словно бы вынули из нас содержимое, оставив лишь оболочку, которую усилием воли надо зачем-то таскать по земле. Сколько продлится такая «замороженность», зависит от многого: от собственной натуры, от места, от времени, от того, кто рядом, наконец, от прошлого. Потом наступит оживление. Душа, словно высохшая губка, начнет впитывать, наполняться, расти, и через какое-то время почувствуем, что она иная, не та, что носили в себе до этого.
Все это мне предстояло испытать в Усть-Дёрже. Мой поезд ушел, я высадился на волжском берегу, полупустынном, с незапаханными траншеями, с незарубцевавшейся скорбью постаревших солдаток, с выпирающей отовсюду бедностью и изумительной красотой. Красота земли первой каплей упадет на засохшую губку-душу, и душа вздрогнет от оживляющей влаги и приготовится впитать и чужую скорбь, и бедность, и надежды.
Я и сейчас, спустя двенадцать лет, с трудом нахожу слова, чтобы объяснить вам, что делает с человеком природа в критических ситуациях. Литература дала тысячи описаний врачующего воздействия природы на душу человеческую, но природа никогда не повторяет однажды свершенного, а всякий раз для всякой болезной души находит свой способ и средство, и в этом отношении она — неиссякаемый творец.
Была весна. На Волге шел ледоход. Взбурлилась и Дёржа. Маленькая, тихая речонка превратилась в свирепый поток, вымывавший из береговой кручи глыбы известняка, гнавший льдины, бревна, коряги в низовье с такой силой, что непролазные ивовые заросли на старице лежали постелью. Казалось, лоза уже ни за что не поднимется: кусты завалило кучами тростниковой крошки, ила и водорослей. Но вот спала вода, солнце пригрело землю — и из-под наносов пробились тысячи новых побегов, остров и берега старицы покрылись зеленой щетиной, которая отрастала с такой быстротой, что к прилету соловьев снова стала непролазной, как будто и не бушевала над лозой свирепая сила воды.