Иван Шамякин – Белорусские повести (страница 84)
В торбе хлеб, лук, несколько маленьких, первых еще огурцов и кусок сала — Анэта убеждена: чтоб хватило силы жать, не надо никакого молока, нужно только сало, и потому продавала на деньги даже колбасы, но сало оставляла на лето, чтоб хватило до Покрова…
Валя берет в другую руку обернутые тряпкой серпы, вподбежку догоняет мать. Анэта не оглядывается, смотрит вперед, словно хочет увидеть, нет ли уже кого там, на поле. И она будет так идти чуть не бегом, пока не взойдет на пригорок, откуда видно уставленное суслонами поле, сжатые полосы.
Ни разу еще не было, чтоб кто-нибудь раньше Анэты приходил на свою делянку, разве что молодые девчата, чтоб подразнить ее, сговорятся и нарочно придут еще затемно. Тогда Анэта, увидев их, прямо бегом шпарит…
Жать Анэта ходит босиком, а чтоб не колола стерня, обматывает икры тряпками.
Уже у своей полосы, развернув серпы, она заметила, что три суслона повалены. Она знает, кто это сделал — Ельницкого байстрюки, которые вчера вертелись возле матери, а та нарочно научила их, будто Анэта не умеет ставить суслоны так, чтобы не валились.
Самой идти ставить суслоны не хочется, хорошо и легко жать, пока рано, не печет солнце, и Анэта отправляет Валю. Бубнит еще что-то себе под нос, берет первую горсть и ничего уже больше не слышит и не видит. Только росный, теплый запах хлебов, жесткое шорханье серпа. И на перевясло ложится первый сноп: она связывает его туго, прижимая коленом. Даром, что они у нее большие, как кули, она вяжет их крепко, чтоб не рассыпались, когда возьмешь на вилы.
Только когда остановится и выпрямится, чтобы, зажав под мышкой один конец, свить перевясло, видит, как медленно, не торопясь, ставит Валя суслоны — точно пришла работать на чужое, еле шевелится.
А уже выглянуло солнце и позолотило колосья на далеком взгорке, где кончается ее делянка…
Анэта нажала с полкопны снопов, когда спохватилась, что Вали нет и что один суслон так и не поставлен, положила серп, с перевяслом в руке заспешила туда…
Валя сидела прислонившись спиной к снопу. От него, казалось, струилось тепло, и, может быть, потому так окутывало покоем, а солнечные лучи, как нежные пальцы, прикасались к лицу, мягко закрывали веки.
— А, чтоб ты опухла, не выспалась еще! Чтоб ты колодой легла! Люди идут, смотрят! — И Анэта, оглянувшись на поле, где уже видны были жнецы, как держала, наотмашь хлестнула дочку перевяслом по лицу раз, второй. Та спросонок даже не вскочила с места, только отшатнулась, испуганно широко раскрыла глаза и закричала протяжно, отчаянно:
— А ма-а-мо-чка-а! А за что-о-о!
И в глазах у дочери вспыхнул такой ужас, что Анэта испуганно попятилась, растерялась, почувствовала, как от острой жалости к дочери облилось кровью сердце, шагнула, готовая сама заплакать, но, увидев, что Валя опомнилась, ничего с ней не произошло, еще раз хлестнула, уже без злости, по спине, как будто хотела убедить себя, что нельзя иначе, и погнала перед собой, приговаривая:
— Я тяну из себя жилы день и ночь, а она вон как мне помогает! Чтоб ты заснула и не проснулася!
Дочка упорно молчала, только сжалась вся, втянула голову в плечи и не пыталась убежать, будто не чувствовала, что ее бьют.
Через год сказала, что поедет поступать учиться после семилетки, уехала из дому и не вернулась, пошла на строительство, а потом завербовалась в Карелию…
— Мы с тобой, Дмитро Васильевич, как пьяный поп с дьяконом: один за здравие, а другой за упокой. Я тебе про людей, а ты мне про тракторы. — Председатель встал из-за стола, давая понять, что довольно спорить. Поднялся и Митя. И Валя.
— Сватья, а сватья, почто не ешь? И вина не выпила. Я тебе за компанию помогу.
Домна налила себе в рюмку вина и, не дожидаясь, пока выпьет Анэта, опрокинула рюмку в рот.
— Закусывай, сватья, закусывай! — потчевала Домна, и Анэта согласно кивнула головой, взяла на вилку остывшую картофелину. Есть не хотелось ничего, даже помидора, который можно было взять и рукой, потому что никто не обращал на нее внимания.
— Сватья, почто молчишь? Поедет сейчас Митяй, — напомнила Домна.
Анэта встала из-за стола, вытерла руку о юбку, направилась к кожушку, где лежали деньги, но подумала, что ничего не сказала про Федю, да и не до того сегодня Мите и Вале.
— Так вы, может, что хотели, мама? — спросила у нее Валя и только теперь заметила, что мать ничего не ела. — И не ели ничего.
— Не хочется мне. Спасибо, — Анэта чувствовала, что надо что-то сказать, ведь не поверят, что ни с того ни с сего приходила она. — Про хлев я думала скажу. Ну, а если нет… Ага, еще попросить хотела: привези, Митя, досок, окна забить… А то дети снежками еще стекла за зиму повыбивают.
— Ерунда это, мама, сделаю, — махнул рукой Митя и снова обернулся к председателю.
Анэта с облегчением вздохнула. Но почему-то горячо, горько сжалось сердце, и Анэта теперь только хотела скорей уйти, распрощаться, как будто потом станет легче.
— Сватья, а то, может, погостишь у меня? Чего тебе спешить? Чай, никто не ждет?
— Да нет, сватьюшка, пойду я. Выпила, а оно мне лишнее.
Острое чувство своей беспомощности, ненужности обожгло и обидой и жалостью к себе. И лишь мысль, что ничего тут не изменишь, удерживала Анэту.
— Так почему ж вы сразу не сказали? Давайте помогу вам одеться. Подвезут вас мужчины, — заторопилась Валя. — А Митя досок подкинет завтра.
Анэта только кивнула головой. Домна вышла следом из кухни:
— Так давайте, сватья, посошок на дорожку…
Сватья разрумянилась, оживилась. Вино пошло ей на пользу.
— Хватит вам, а то голова болеть будет. Придет мальчишка из школы и не поко́рмите! — крикнула на свекровь Валя.
— Зачем болеть, чай не водка, — неуверенно возразила Домна и все же вернулась на кухню.
Валя помогла матери одеться, завязала платок, открыла дверь на двор.
Дверцы машины хлопнули, и она сразу взяла с места. Валя кинулась было следом, крикнула, чтоб остановились, но ее, верно, не увидели. Ни Митя, ни председатель не оглянулись, а услышать за поднятым стеклом машины не могли.
— Надо ж вам было раньше сказать.
— Ничего, доченька. Я пройдусь немножко, так, может, и здоровее мне будет, а то еще растрясло б в этой машине.
— А может, побудете еще…
— Да нет. Вдруг Федя приедет сегодня, а я из дому ушла… — наконец сказала Анэта о том, что ее больше всего волновало, из-за чего пришла к дочери. — Думала, чтоб, как он приедет, собралися у меня за столом, посидели в отцовской хате.
— Ой, у вас же там не приготовить ничего… Если явится, так к нам приезжайте, вечером Митя вернется, переночуете.
— Это я знаю, да мне б хотелось… — Анэта не договорила. — А хлев и правда забирайте. Коли не хотите, так я все равно вам его отпишу…
— Бросьте вы с этим отписыванием! Даже слушать противно. Если б нам не на что было жить…
Валя передернула плечами, и Анэта спохватилась:
— Так ты не стой на ветру. Иди в дом, а то еще простудишься. Иди!
Подступала горечь. Сделала движение обнять и поцеловать дочь. Та сама догадалась наклониться, поцеловала мать, остудив ее щеку холодом своей.
Анэта пошла. Грохнули, затворились двери подъезда.
IX
Днем немного посветлело, выше поднялась серая муть, но ветер все так же колюче обжигал холодом. И безлюдно было. Безлюдье это — словно бы надолго, до весны, пока оживут, зачернеют свежей пашней поля, которые сейчас все ровно, серо, опустошенно уходили вдаль и от которых; веяло холодом и обреченностью. Но как просвет, как радость для грустной души, до самого небокрая щедро, густо зеленела озимь.
Анэта остановилась. Когда она шла сюда к дочери, перед глазами был только новый светлый поселок да постройки центральной колхозной усадьбы. Они привлекали взгляд красотой и новизной своею. Ничего больше и не замечалось. Теперь же, когда перед Анэтой лежала та же белая насыпная дорога домой, показалось, что отплыла, стала дальше ее деревня с вековыми деревьями на улице — пускай редкими, но могучими, высокими.
Да и сама деревня будто рассыпалась по полю, редко, просторно стояли хаты. Новые — высокие, крытые железом и гонтом, шифером. С пригорка хорошо видна была вся деревня. Анэта приглядывалась, высматривая свою хату. И пока не нашла Гэлькину, а потом и свою, не могла поверить, что так мала ее хатенка, словно щербина среди всех усадеб, где у каждой поднялись высокие, густые уже послевоенные сады. Еще несколько таких же усадеб-щербин наглядела Анэта. Тех, кого уже либо на свете нет, либо кто так же, как она, поехал доживать последние годы к детям, в город. Хаты так и стояли. Не больно на них теперь находится покупатель.
В дальнем конце деревни, на пригорке, видно кладбище. Там разросся молодой густой березняк, над которым высились две старые, матерые березы с долгими плакучими ветвями. Они уцелели в войну, когда на кладбище шел бой.
Анэта остановилась, оглянулась назад, на дом, где она только что была, на другие дома, на центральную — от новых белых построек, казалось, больше света, простора. А там, где деревня как будто ближе к небосводу, и света осталось меньше… И оттого еще родней и ближе показалась деревня, еще сильней и нежнее защемило сердце, как у матери по самому любимому ребенку. И так пронзительно почувствовала себя Анэта тут, в поле, оторванной от всего того, что с детства вошло в душу навсегда, оторванной от того мира, без которого, кажется, и жизни у нее нет!..