Иван Шамякин – Белорусские повести (страница 83)
— А может, и тут ладно, мама? А то туда носить только, — спросила Валя, накладывая картошку в тарелки.
— Ладно, ладно, еще чего!
— А где вино? — спросил Митя.
— Зачем вино? Тебе уже вино. Ведь с людьми говорить поедешь? — прикрикнула Валя на Митю.
— Я сам знаю, куда еду и что мне там делать надо, — сдержанно ответил Митя, и Валя покорно достала из буфета бутылку желтенького вина. Горлышко бутылки было обернуто серебряной бумагой.
— Зачем такую хорошую бутылку починать? Может, на дело какое пригодилась бы.
— И на дело хватит, — засмеялся Митя.
Анэта смотрела, как он налил полный бокал ей, сватье, себе и Вале. Поднял свой бокал.
— За вас, мать. Чтоб чаще к нам приходили, — улыбнулся, выпил и сразу же стал есть, как едят здоровые, проголодавшиеся мужчины.
Выпила и сватья, и Валя. Анэта сидела, подняв бокал к губам, окинула взглядом всех, опять посмотрела на Митю. Пить не хотелось, и она поставила бокал, только чуть пригубив. Вино было сладковато-кислое, невкусное.
Митя оторвался от тарелки, спросил у Анэты:
— Может, подать чего? Почему вы не едите?
— Нет, ничего не надо.
— Почто не пьешь, сватья?
— Нет, что вы, у меня еще сегодня… — Анэта опять не договорила, казалось, что не в пору еще, неудобно, пока люди полдничают.
— А ты почему один не едешь в Слуцк? — спросила Валя у Мити. — На мотоцикле скорее бы и туда и сюда.
— Так оно и будет туда-сюда. Слышала же про сегодняшнюю аварию?
— А тебе что? Пораспускали молодежь. Молоко на губах не обсохло, а уже «чернила» хлещут. Ты же его не сажал на трактор и в дорогу не отправлял?
— А машина чья? А хозяева в колхозе — кто?
— Ну, ты еще не хозяин. И нечего тебе рыпаться. Имеешь работу, все у тебя есть — и сиди, пока тебя никто не трогает!
— Мне уже только и осталось, что вокруг тебя ходить и тебя оглаживать.
Молодые с аппетитом ели, хотя недовольно поглядывали друг на друга.
Митя оторвался от еды и снова налил бокалы.
— Пей, сватья, пей! Оно сладкое, — потчевала Домна.
— Мне и домой надо, у меня же…
— Митяй-то подвезет. Митяй?
— Он ведь не сам едет, председатель его везет. Вон от конторы его «Волга» пылит. А ты еще не собрался, — снова кольнула Валя Митю. Вскочила, принесла стул, поставила на стол чистую тарелку, положила прибор.
Анэта посмотрела на вино, на сватью, раскрасневшуюся от выпитого, на Митю, который спешил доесть, на дочку: она стояла у окна и следила за председателевой машиной.
Скоро председатель вошел в дом.
— Здравствуйте, тетка Анэта! Что ж вы сидите, как сирота казанская и не едите ничего? — обратился он к Анэте.
— Не хочется, Антик. Видишь, который год уже матери твоей нету. Ровесницы же мы были. Сколько можно и жить, и есть, и работу работать? Помирать, видно, давно мне пора, Антик.
— Что вы, тетка! Туда всегда возьмут, а вот назад — нет. Как мать моя когда-то говорила, из леска придешь, а из песка — нет.
— Садитесь, Антонович, садитесь, — пригласила Валя.
— Я ведь только из дому, из-за стола.
— Садитесь, Антонович, а то я спешить буду, еще подавлюсь, — пригласил и Митя.
Анэта смотрела на председателя, на то, как ухаживает за ним дочка, вспомнила его мать в поле, повозочку, где лежал младенец с соской из жеваного хлеба. Теперь кажется, что этот начальнического вида человек не мог никакого отношения иметь к тому маленькому и крикливому ребятенку в повозочке на поле. Анэта хорошо помнила даже эту повозочку с длинным выгнутым дышлом и с деревянными колесами. С одного колеса соскакивала шина, и ее привязывали веревочкой к ободу.
— Так как ваше здоровье, тетка? — спросил председатель, присаживаясь к столу.
— Видишь же, еще и вина вот выпила.
— Ну, значит, молодцом.
— Поеду к Феде на зиму. У дочки, вишь, и печи нету, чтоб вдвоем со сватьей возле нее ссориться. Да и хату если продам, то копейка Феде не лишняя будет. Вы хоть и работаете больше и не такая чистая работа, да теперь как паны живете, все у вас есть. Мои, вишь, и огород засадить не захотели…
То ли от выпитого, то ли оттого, что посторонний человек тут, Анэта вдруг почувствовала какую-то горькую легкость, говорила, как бы посмеиваясь над собой, но не без задней мысли.
Председатель слушал Анэту, согласно кивал головой, улыбался.
— Вот я и говорю. Ты же, Антик, вместе с Митей работаете. Дай ты им квартиру в таком вот малом домике, чтоб и огород был, и садик. Хлев у меня не старый, пускай заберут, себе поставят. Поросенка какого или курицу держать будут.
— Перестаньте, мама! Противно слушать. Человек в дом зашел, а вы и посидеть не дадите! — перебила Анэту Валя.
— Правильно, правильно тетка говорит! — отозвался председатель. — При желании и корову держать можно.
— Я же им давно об этом, Антик, толкую. Так разве ж она послушает меня? — пожаловалась Анэта на дочку, не замечая, как переглядываются, улыбаются Митя и председатель.
— Ну, прямо язва, а не мать! И вы же, Антонович, помните, ввек никому не смолчит, все спорит, дерет землю от самой весны, мотыжит поле, жито серпом пилит от темна до темна, и нас, детей, за собой тащит! Что уж мы были, голодные, зеленые, от ветра качались… А она сама прямо падает и на нас сердится, бьет. Работай, чтоб тебя доля побила! Да что теперь говорить…
— Ишь, как ты вспоминаешь. А что я могла, вдова? Как умела, однако же вырастила и вывела вас в люди! За это спасибо скажите.
— Всякое бывало, всякое… Вы, тетка, попробуйте помидор. Видите, как с грядки. — Председатель положил Анэте на тарелку помидор, спросил у Вали: — Как, Валя, новый котел? Не холодно зимой будет? А то померзнут твои больные.
— Хорошо греет, спасибо вам, Антонович. Что ж вы ничего не едите? Может, хоть кофе заварю вам?
— Кофе давай.
Валя насыпала зерна в мельничку, включила ее. Анэта внимательно присматривалась к дочке, но Валя не чувствовала ее взгляда, хлопотала у плиты. Теперь и правда не верилось, что гладкая, складная женщина была когда-то худенькой, тоненькой. Валя родилась в войну от Борисова, и Анэта записала дочь после войны по первому своему, по Михаилу.
А еще Анэта вспомнила то, о чем говорила дочка.
…Норма ржи была на самом большом и далеком Ужанском поле. Ближе к деревне, за огородами, сажали картошку, а на взгорке, за узкой полевой дорогой, — межа, поросшая красноватым блестящим чернобыльником, цикорием да ромашкой с васильками и — широкий ржаной простор. Анэта любила это поле, ждала того года, когда будет на нем посеяна рожь. Сколько себя помнила, на Ужанском всегда рожь родилась густая, толстая, как камыш, с полным колосом. Жать ее было трудно, особенно же в логу, где росло много травы и где рожь была густо перевита вьюнком. Не выдрать из зелени и травы сжатую горсть. А потому мужики, что выделяли участки, давали ей норму в логу. Да и самую норму норовили дать там, где рожь погуще. В этом Анэту не переспоришь: она вдова, заступиться некому, вот и делают, что захотят.
В первый день Анэта никогда не становилась на свою полосу. Она шла к бригадиру ругаться. Бригадиры, хотя и часто менялись, знали об этом, а потому старались не попасться ей на глаза. Тогда над всем полем, до самого края, разносилось «…а чтоб глаза твои света не видели! А чтоб из тебя кишки повырывало!..» Проклятьям не было конца. Услышав этот голос, бригадир норовил к своей лошадке, что паслась у межи, — от греха подальше. Анэта и не надеялась поймать бригадира, но уверена была, что тот все равно услышит. Терпеть же, пока увидит его, Анэта не могла. Если же случалось, что бригадир попадал под горячую руку, интересно было посмотреть, как Анэта преграждала дорогу лошадке, поблескивая серпом в руке, и как дергала его за ногу, чтоб тот слез с коня. А бригадир слезать не хотел, старался вырваться…
Назавтра охрипшая, злая, Анэта вставала еще затемно. И пока кончался день, у нее было сжато больше, чем у кого бы то ни было.
Когда подросла Валя и пошла жать, она пыталась удерживать мать, но та ее не слушала. Мужчины в деревне пересмеивались — «Анэта зажинки справляет».
В жатву вставала она до света, когда только где-то вдалеке чуть забрезжит и медленно, незаметно негустая летняя тьма переходит в сумерки — легкие, светлые. А потом и вовсе развиднеется, и только, будто из тоненького полотняного лоскута, висит в небе белый месяц да на востоке загорается бледным пламенем горизонт.
В такое время только тишина над землей. За околицей ровной серой скатертью лежит роса и ни одного темного пятнышка от человечьего или коровьего следа. И одиноко за деревней, даже как-то не по себе от этой величавой полевой бесконечности и молчания. Кажется, что ты совсем одна и весь мир глядит на тебя, а ты такая маленькая под этой синеватой высотой с пришитым белым лоскутком месяца. Поэтому вздрогнешь, когда неожиданно вспорхнет в небо из колеи, из мягкой, пухлой ныли жаворонок, ведь вместе с жатвой кончается и его песня, будто высох за летний зной и не струится больше на землю невидимый тоненький ручеек. А может быть, короткий век его песни напророчила в пору зеленой листвы кукушка и сама давно загрустила без песни, словно поклялась совсем бросить свою ворожбу, и будет молчать долго, пока не совершит свой круговорот солнце и не вернутся дни молодого листа и неба.
После росной травы и прохладной ночной земли нежно-теплой кажется ступням дорожная пыль, и только режет глаза и не хочет шевелиться сонное тело, но дочка не отстает далеко от матери, идет следом за белой торбою с едой, которую та несет.