реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Шамякин – Белорусские повести (страница 78)

18

В хате Анэта прошлась взад-вперед, не раздеваясь присела. Разве из одежды кое-что собрать, да и это можно сделать за недолго. Нечего загодя увязывать узлы и сидеть на них.

Анэта разделась, только взглянув на стол, вспомнила, что оставила, не забрала у Гэльки кувшинчик с молоком. «Вот спешу все…» — усмехнулась над собой, но тревожно и неспокойно было на душе.

А может, и напрасно собралась она ехать? Сидела бы тут тихо, слава богу, еще никакая хвороба к ней не цепляется… А то ехать. Отъезд этот на зиму в город, пока лишь говорилось о нем и пока не скоро он был, простым казался. А теперь что-то затрепетало в душе, как мотылек. Век прожила тут, никуда со своей земли не уезжала, а под старость, к смерти, собираться надо. Что-то неправильное, непривычное, неестественное чуялось в этом. Дочка тут живет, поездила по свету, но вернулась. А она, старуха, едет.

А перед людьми как?.. Будто бы Валя не захотела принять ее, что должна ехать к Феде. Валя же звала не раз, чтоб переходила к ним насовсем, не только на зиму. Квартира у них в два этажа, места хватит. Еще бы. Валя и зажиточней живет, чем Федя, что и говорить: сама фельдшерица, а Митя инженером в колхозе, зарабатывают хорошо… Однако же останься жить у них — нельзя будет усадьбу на Федю записать.

И сама б она о ком другом сказала, что что-то не так, не совсем правильно, если б кто другой так уехал. Разве только что у Феди дети в школу ходят, одни дома, когда родители на заводе. Но почему не поехала к сыну, когда дети меньше были? На посторонний глаз, так оно и выходит, будто едет Анэта потому, что жить ей тут негде. На чужой роток не накинешь платок.

Разве сходить, сказать, чтоб, когда приедет Федя, пришли бы сюда Валя с Митей, пускай бы и чарку выпили, и за столом посидели, а то все как-то выходит, что приедут Федя с Леной и к Вале в гости идут, там компания собирается, а у нее собраться все недосуг. Пусть перед отъездом посидят в своей хате и побеседуют. Ведь тут родились, тут выросли, тут она, мать, мучилась с ними, подымала, отсюда в люди вывела.

Оттого, что теперь опять знала, что делать, Анэта оживилась, веселей затопала по хате, взглянула на потолок, взяла из кочережника ухват, намотала на него мокрую тряпку и стала протирать доски потолка, потом подтерла пол. Вымытый пол заблестел, и в хате, казалось, посветлело.

Пока делала эту обычную женскую работу, устала, почувствовала, что прошиб пот, вяло гудят ноги, сердце трепыхается, как пойманный воробей в ладонях.

Анэта посмотрела на старенькие ходики с медвежатами в лесу. Ходики уже не раз останавливались, к гире подвешена половина старых ножниц, которыми когда-то стригли овец.

Время еще было. Валя с Митей в обед только домой приедут.

Анэта взобралась на печь, кинула под голову фуфайку, легла. Старому человеку голая печь — самая лучшая перина. Или это только привычка у людей ее возраста?

Анэта не заметила, как задремала.

…Привядший клевер пахнул густо и чуть душновато. Снизу еще не ушла влага, и под граблями, неожиданно крупно и чисто, блестели росинки. Роса приятно холодила ноги, и не так колол покос. В тени, у березняка, еще больше лежало росы на траве. Она ровно серела, как запотевшее к дождю окно. Все сильней пригревало солнце, и из рощи тянуло в поле душным запахом березового листа. От него и от пьяного духа влажного клевера даже кружилась голова.

Анэта чувствовала, что Михаил смотрит на нее и не догоняет, чтобы идти вровень, а нарочно чуть приотстает. Этот взгляд и радовал, и почему-то стыдно было, начинала звенеть в жилах кровь. Не чувствовала в руках отполированную до блеска ореховую рукоятку грабель. Она готова была лететь по прокосу, лишь изредка незаметно оглядывалась через плечо на Михаила, щурясь от солнца. Его высокая худощавая фигура не приближалась. Только иногда на миг задерживался, взмахивал головой — откидывал с глаз прядь волос.

Михаил догнал Анэту у самого березняка, когда она остановилась на минутку, опершись на рукоятку, и смотрела, улыбаясь, как не очень-то ловко ходят грабли в больших его руках. Подумала, что мог бы и не идти он в поле, сама она переворошила бы покос. Михаил не дошел до конца, остановился, будто споткнулся об ее взгляд, воткнул косовище в землю, пошел к ней, заулыбался. У нее снова зазвенела в теле кровь, даже зашумело в голове.

— Утомилась? Не спеши, успеем еще. Роса, видишь, не сошла, — говорил он, осторожно и крепко обнимая ее.

Она сама подалась к нему, прошептала только: «Боже, сдурели совсем… Еще люди увидят!» — но не попыталась высвободиться, зашлось сердце от сладкой, доселе еще неведомой боли…

Она устало, удивленно и радостно смотрела на Михаила. На его нос с горбинкой, темные и гладкие, точно девичьи, брови, светло-синие глаза и густые русые мягкие волосы. Странно было, что, прожив с ним почти два года, она не замечала, какие ласковые у него брови, а глаза чуть печальные и добрые. Она стыдилась его и боялась — и старше ее он был лет на шесть, и какой-то непривычный, этот человек, которого ей наказали и слушаться и любить. Она и любила и обихаживала его, и исправно делала всю работу, потому что работать умела с детства. Но все равно оставался Михаил тем незнакомым чужим человеком, который приехал к ним — и она тогда не хотела зайти в хату, — которого боялась и стыдилась и который просватал ее…

Михаил словно почувствовал, что она смотрит на него, не поворачивая головы, улыбнулся, протянул руку, прижал ее голову к своему плечу, погладил по волосам. Рука была шершавая, и волосы легонько цеплялись за его ладонь.

— Ты не думай — я не хворая какая-нибудь… Я нарожу дитя. Я и сама хочу, — вырвалось у Анэты. Она почувствовала, как замерла рука Михаила, и догадалась, что он думал о том же и его испугало, что она сказала об этом вслух.

— Я не думаю. Мы ведь молодые еще, здоровые. Земли нам хватит, наживем и добра, и детей вырастим, еще бы! Только бы друг друга по-доброму понимать научились… А работа — век будет работа, и до смерти мы ее не переделаем…

— Так я же старалась как лучше, чтоб люди не сказали, что взял ты лодыря, а не жену.

Анэта чуть отодвинулась от Михаила. Каждый день с утра до вечера она, как учила мать, старалась трудиться как пчелка, ждала, чтоб похвалили ее, и было за что похвалить. А выходит, что не похвалу заработала…

— Вижу я, почему ж, не слепой. Да я не о том говорю. Отец с матерью мои друг друга весь век из-за работы грызли. Нагляделся я. Человек же не конь в борозде, вот я про что. И ты же у меня молоденькая, а вот первый раз мы с тобою так… — Михаил не договорил.

И она почувствовала, что будто догадывается, будто и правда, что-то есть в его словах. Но так до конца и не поняла. Потянулась было погладить по волосам мужа, и он, словно хотел этого или почувствовал, улыбнулся, закрыл глаза, чуть шевельнулись губы. Но она не погладила, взглянула на небо, ужаснулась, что высоко уже солнце, что крепко уже сушит, а они, как нерадивцы какие, в тенек спрятались.

Анэта вскочила на ноги и неожиданно для самой себя прикрикнула на хозяина:

— Вставай! Солнце вон где! — и спохватилась: зачем так громко в березовой тишине?

Михаил вздрогнул, прикрыл рукой глаза, будто испугался, что его ударят по лицу, потом молча поднялся, медленно пошел к своим граблям. Ей надо было что-то сказать ему. Странно, но она уже не стыдилась и не боялась его, она будто знала его насквозь и даже имела на него какие-то права. Анэта не нашлась что сказать и как сказать. Про работу она уже говорила, а тут надо было что-то другое, чего она не умела.

Она видела, как медленно кончил Михаил разбивать свой прокос, постоял, посмотрел на нее, а потом пошел на другой конец поля, распряг лошадь.

Анэта поняла, что и правда нечего им тут делать вдвоем, что неведомо зачем приехал сюда Михаил.

Он садился уже на коня, махнул ей рукой, поехал, только почему-то не отдалялся, а все ближе подъезжал. И конь под ним был буланый, тонконогий, с розовыми нежными ноздрями, которые тревожно и влажно вздрагивали, втягивая воздух. Такой буланый был под командиром партизанских разведчиков, что в первый раз заехали к ним в деревню под вечер. Они не сошли с коней, стояли у забора. Разведчики ждали своего товарища. И самый молоденький из них, в военном, с плеткой в руке, оперся руками о седло перед собой, устало и задумчиво склонил набок голову, а потом и запел про ту ракиту в чистом поле, где лежит, «в сыру землю́ зарытый, молодой червоный партизан». И при закатном солнце казалось, что сам о себе поет разведчик…

Теперь Анэта стояла уже у себя на дворе у забора. А на буланом ехал по улице партизан Борисов. И обличье его — штаны с коричневыми леями, большой пистолет в деревянной кобуре, что похлопывает лошадь по ребрам. На нем черное пальтецо, на голове фуражка со звездочкой. Анэта ужаснулась: что это он вздумал один, среди бела дня ехать по улице. Только вчера полиция была! А он еще буланого направляет в эту сторону, к ее двору. Что хочешь делай! Хоть не пускай его во двор. Но не идут ноги: на коне, в одежде Борисова, сидит ее Михаил, тот, молодой, улыбается. Как увидел, что испугалась она, палец к губам приложил, — молчи, мол. Коня придержал, шепнул, не нагибаясь: «Ничего, не пугайся. Я же тебе когда-то молоденькой говорил… Никто меня не узнает, кроме тебя. Человек, когда поживет, много передумает, до многого додумается. А поздним счастьем не так натешишься, как намучишься…»