реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Шамякин – Белорусские повести (страница 74)

18

Посланец вернулся скоро. Выпили тут же в углу, где на табуретке стоял бачок с водой и эмалированная кружка. Васька выхлестал водку, как воду, покраснел, напихал полный рот хлеба. Ветик подумал, что деньги Васька вряд ли отдаст матери и что из этого Васьки вырастет хороший обормот.

Ветику больше нечего было делать в клубе. Он вышел, громко хлопнув дверью, с ведомой только молодым жадностью вдохнул холод осенней ночи, в которой заблудился и бьет тугими волнами ветер, будто разбиваясь на студеные невидимые брызги. В этом холоде так туго и горячо билась в теле Ветика кровь, что даже звенело в ушах. Он свободно и быстро шел по улице, одинокий, всесильный, уверенный в себе. Во двор зашел тихонько, пощупал затычку на сарае, но вместо затычки рука наткнулась на холодное железо замка. Ветик догадался, что отец нарочно замкнул мотоцикл, чтоб он не взял. Остановился у окна, сквозь щель между занавесок видел, как сидит за столом отец, весело и зло подумал, что будет по его, по-Ветикову, — пешком пойдет к Анюте и останется у нее на весь завтрашний день.

Радуясь своему непокорству, мстительно и весело шел по улице. Остановился, когда увидел самоходное шасси в свете, падающем из окна у Дубицкого. Представил, как завтра утречком Дубицкий выйдет, чтобы ехать на работу, а шасси — как растаяло.

Ветик выключил передачу, вывел на середину улицы и осторожно толкнул шасси, еще не зная, куда бы его закатить так, чтобы не сразу нашел Дубицкий. И только когда шасси само покатилось с пригорка и он на ходу вскочил на сидение, сообразил, что можно ведь поехать и на шасси. Ничего ему не сделают. Включил скорость и отпустил сцепление, мотор сперва зачихал, потом вдруг затрещал так оглушительно, словно застрочили на далеком полигоне из крупнокалиберного пулемета.

Ветик попробовал включить свет, но он не зажегся, и только тогда подумал, что Дубицкий слил на ночь воду, но пять километров проедет, не рассыплется эта развалина, а если и рассыплется, Дубицкий только спасибо скажет — дадут новую машину.

Постепенно глаза привыкли к темноте, и Ветик ясно видел серую полосу дороги. Прибавил скорость и полной грудью с удовольствием вдыхал запах солярки и теплого железа. Он был свободен, никому и ничем не обязан, счастлив своей свободой, этой ночью в поле, где он в живая душа, и властитель…

Он не заметил, почувствовал, как наклонилось шасси. И не испугался, когда легко провалилась под ногой тормозная педаль. Неведомая сила подхватила его и прижала к такой гулкой под ногами и надежной земле. Сердце на мгновение зашлось от острого ощущения полета, а потом от боли, из-за которой невозможно стало вздохнуть полной грудью, потому что земной холод вдруг будто остудил всю его горячую кровь…

III

Анэта встала, как только развиднелось на дворе. Аккуратно застлала постель, постояла посреди хаты, огляделась. Обои на стенах старые, чуть закоптелые от старости, но опрятные, нигде не порваны и не испачканы. Потолок некрашеный, дощатый, хоть и потемнел от времени, но, вымытый старухой, даже в сумрачном свете отливал ровной желтизной, на которой, как птички, темнели окаменевшие за многие годы сучки. Окна завешены подсиненными ситцевыми занавесками, пол, покрашенный сыном лет пять назад, не вытертый ногами, туманно поблескивал краской, только что доски рассохлись, разошлись, чуть не в палец щели. У стенки между окнами стояли два стула, тоже не нынешних, из гнутого дерева, а ближе к красному углу — круглый стол, застланный скатертью с махрами. В углу под иконой висел репродуктор, тоже старый, с тронутым ржавчиной металлическим ободком, затянутым материей.

Анэта умылась, помолилась, глядя на икону, подошла к репродуктору, покрутила колесико, чтоб слышней было, но радио не стало громче, — видно, не хватало силы у тех, кто передавал.

Вдоль стены от двери шла лавка, длинная, как когда-то в отцовой хате. Федя собирался выкинуть ее, но Анэта не дала, сказала, что одной ей в хате лавка не мешает. Жалко было выбрасывать — еще крепкая. За лавкой у окна стоял стол, тоже старой работы, а на стене, что выходила в сени, висела покрашенная зеленой краской полка, завешенная занавеской, с шкафчиком. На полке Анэта держала посуду и крупы, а в шкафчике лежал хлеб.

Пусть и не все новое в хате, но еще крепкое, свою цену имеет. Как и хозяйство все, пусть небольшое по-нынешнему, однако и не малое. Рубленная из толстых бревен хата, еще хорошая гонтовая крыша, просторные сени, хлевы тоже хорошо покрыты и в порядке. Нет, не всякий мужик так бы содержал хозяйство, как она, Анэта.

Анэта надела фуфайку, подвязала фартук, взяла старую жестяную доенку и пошла к сараю, где когда-то складывала сено. В этом сарае выкопали погреб — глубокий и большой, стены обложены камнем и залиты цементом, а сверху на рельсах лежат толстые дубовые плахи. И рельсы и плахи она припасла с конца войны, сделала погреб навечно, в удобном месте, — сверху набивали сарай сеном, а потому никакие морозы не страшили. Как-то и не думалось, что сарай может быть не заложен сеном. Который год уже сарай пустует. Сухо пахнет пыльной соломой из-под застрехи.

Доенка совсем заржавела — теперь в ней старуха носит из погреба картошку, а то корзину тяжело поднимать по лесенке.

Анэта оставила двери открытыми, спустилась в погреб, подождала, пока привыкли глаза к темноте. Когда-то здесь, в погребе, и бочка с капустой стояла, и кадка с огурцами, и морковь была, и свекла, и брюква. Теперь только картошка и свекла. Огорода не сажает, нет силы копать гряды. А картошку можно весной выгодно продать и даже сдать заготовщикам.

Анэта старалась не замечать, не думать о той, что в последние годы сошло на нет все ее хозяйство. Ну, пускай ей одной на корову трудно было корму наготовить. Да вот теперь дожила, что и курицы нет на усадьбе, и последнего кабанчика заколола, а поросенка не купила, некому даже объедки выкинуть. Кошка и та пропала, собаки разорвали, должно. Не стало хозяйства, потому что не стало силы у нее работать, как раньше, домашнюю работу — но об этом Анэта не хотела ни думать, ни говорить.

Осторожно ставя ведро на осклизлые перекладины, старуха выбралась из погреба, прикрыла дверцы тряпками — чтоб холод не проникал. На дворе поставила ведро, огляделась. Нигде еще не дымили трубы. Вот жить стали люди! Кабы это когда-то при стариках, если б встал кто из могилы да глянул! В прежнее время кончали бы уже печи топить. И то, что она вот встала, начала возиться по хозяйству, еще больше развеселило и порадовало Анэту.

В хате она разделась, проворно растопила печь, поставила к огню чугунок с водой, села чистить картошку, помыла ее в большой алюминиевой миске, крупные разрезала пополам, положила в чугунок. Пошла в кладовку, где так же, как и в сарае, пусто пахло пылью, а не мукой, не зерном, которое теперь не стояло тут в дежках. Привезенная Федей мука была в бумажных кулечках в шкафике.

Управлялась Анэта весело и, казалось ей, ловко.

Завтракала, поставив на стол чугунок с картошкой. Откусывала картошки, отковыривала ложкой по кусочку масла, запивала холодным молоком.

Какое-то легкое настроение овладело ею после того ночного воспоминания, не думала о своем одиночестве, не томилась. Готова была целый день работать, хлопотать.

Прибрав все, Анэта присела на лавку, чтоб вспомнить, что ей надо сегодня сделать, и ничего не пришло в голову. По правде, заботиться ей оставалось только о себе самой. Анэта даже хмыкнула — так неожиданно увиделось, что обихаживает только себя одну, будто пани какая, и она поняла ту тоску и неприкаянность, что подступали временами: только для себя самой делать не было как будто и смысла, век она не об одной себе думала и потому имела право верить, что ее заботы необходимы, что нельзя без них, а значит, и без нее! Теперь, выходит, будто необязательно она нужна…

Анэта оделась, вышла на двор, постояла и пошла к Гэльке.

Гэлькина хата стояла по другую сторону улицы, через две хаты от Анэтиной. Гэлька уже год как получала пенсию, но не бросала работу в свинарнике, держала и корову, и подсвинка. Она давала молоко Анэте, платы не брала — «за то, что за хатой моей присматриваете». Анэта и правда присматривала за хатой, когда Гэльки не было, следила и за хозяйством, давала советы, как и что делать, и не только давала, но и требовала, чтоб Гэлька так и делала. Правда, раз или два в году Гэлька восставала против своей командирши. Старухи ссорились. Анэта после этого сидела с неделю без молока, помня, что нога ее больше не ступит к этой «бестолочи». А что бестолочь то бестолочь. Потому и замуж никто не взял, потому и доживает век яловкою. Кабы умная была, то, как увидела, что остается одна как перст, расстаралась бы от кого-нибудь детенка, вырастила бы. И никто бы не упрекнул. Бестолочь еще и потому, что век жилы из себя тянет, работает, света не видит, а так и не имеет ничего. И деньги пораздаст за то, что сотки ей засеют, что дров привезут, а потом никто и носа не кажет. Когда-нибудь сил не станет, и денег не будет иметь. А еще и недотепа, не глядит ни за чем. Забор едва стоит, крыша уже течь начинает, на воротах нет и защелки, на ночь колом со двора подпирать надо.

Все это Анэта высказывала Гэльке, а тогда та божилась, что не пустит Анэту и на порог, помоями обольет, если та пройдет мимо ее хаты, что Анэта такая же дурная, как и она, еще дурее. Вот даже дети не хотят к себе брать, так и подохнет одна в пустой хате, если не придет присмотреть за ней Гэлька…