Иван Шамякин – Белорусские повести (страница 15)
— Это вам, пан начальник. От мамы моей. Дай, говорит, доброму человеку…
Полицай засмеялся и посмотрел бутылку на солнце. Самогонка была чистая, как слеза, из госпитального запаса налили; дед Примак тяжело вздыхал, наливая: жалко было.
Полицай отставил самогонку. Перед тем как залезть в Машину корзинку, поглядел на нее, странно застывшую. Удивился:
— А это что за кукла с тобой?
— Дочь нашей учительницы. Бедствует с матерью, мать у нее больная. У нас хоть корова есть и куры. А у них ничего нет. Живут — кто что даст.
Маша не промолвила ни слова, и ни одна черточка на ее лице не шевельнулась. Меня даже испугало ее оцепенение. Неужели от страха так застыла?
Маша глядела не на полицая — на бункер. Я оглянулась. Там стояли двое молодых солдат и, смеясь, показывали один другому на нее. Я встревожилась. Влипнем. С такой куклой не пройдешь. А полицай копался в ее корзине, говорил же со мной:
— Отравы не намешала в самогонку?
— Что вы, дяденька! Разве у нас в душе бога нет?
Он выпрямился, с мокрой, кроваво-зловещей лапой, и глаза его блеснули недобро, гневно.
— У тебя — бог? Ты же комсомолка! И она комсомолка! Брешешь ты все! Я проверю, какие у тебя дети.
— Проверяйте, пан начальник.
— В лесу твои дети.
— В каком лесу? Когда собирают ягоды, бывают в лесу. Но не все. Трое совсем маленькие. А лес далеко…
— Не прикидывайся дурочкой. Бандиты твои дети, партизаны. От них ходишь.
— Ой, что это вы говорите, пан начальник! Я их в глаза не видела.
В этот момент молодые солдаты подошли к нам. Один взял бутылку, откупорил, дал понюхать другому. Тот чихнул. Все засмеялись. Даже старик, который молча наблюдал, как полицай обыскивает нас. Потом один из мадьяр, самый молодой, высокий, черный, как цыган, с белыми красивыми зубами, подошел к Маше и, посмеиваясь, ущипнул за щеку. И тут случилось неожиданное для меня. Машино лицо как-то страшно скривилось, перекосилось так, что один глаз стал выше, другой ниже. Она сначала по-идиотски засмеялась, потом так же ненормально всхлипнула. И вдруг залепетала быстро-быстро, как из пулемета, но с такой шепелявостью, что слов разобрать было невозможно.
Мадьяр испуганно отступил. Полицай, потянувшийся к платку, в котором я несла яйца, спросил было уже: «А там у тебя что?» — тоже, пораженный, встрепенулся, уставился на Машу. Тогда она начала высказывать ему что-то с возмущением, тыча пальцами то в наши корзинки, то в солдата.
Полицай послушал ее немного, потом плюнул:
— Тьфу ты, нечисть… Дал бог морду, так ум отнял! — и спросил у меня: — Давно это у нее?
— Давно. После пожара. Горели они, — тотчас придумала я.
Полицай повернулся и пошел к бункеру. Солдаты, уже не смеясь, с сочувствием оглядываясь, потянулись за ним, бутылку взяли с собой. Часовой махнул нам рукой: «Идите».
К шлагбауму подъезжал немецкий военный грузовик.
Некоторое время мы шли молча, как бы боясь, что нас могут услышать, хотя вокруг было незасеянное поле, даже сорняки выросли редкие, невысокие, чахлые. Только в канавах вдоль дороги трава была густая, припудренная пылью.
Сначала Маша ускорила шаг. О, как мне знакомо это чувство — скорее уйти от опасности! Но нельзя. За вами, возможно, наблюдают. Надо вести себя так, чтобы у этого беспалого гада не появилось и зернышка подозрения: мне, может, еще придется встретиться с ним.
Маша, видимо, поняла, почему я иду медленнее, чем шла до сих пор. Я сгорбилась под тяжестью корзинки, как старушка. Меня немного тревожило, что грузовик долго стоит возле шлагбаума. Когда он загремел по шоссе за нашими спинами, я сжалась, отступила дальше на обочину, в пыльную траву, но все равно не оглянулась. Грузовик прошел мимо, в кузове, наверно, были пустые бочки, так как очень грохотало и лязгало. Под этот грохот я тихонько засмеялась, вспомнив, как Маша лепетала. Она тоже засмеялась.
— А здорово я их, правда?
— Здорово, — согласилась я. — А говорила, что артистка из тебя не получилась.
Маша вздохнула:
— Артистка не получилась.
— И играть ты умеешь. Если б я так умела! Ого!
— Такое я всегда умела, с детства. Уверовала, что это и есть талант. Кое-кто убеждал меня в этом. А режиссер сказал: ерунда, сыграть дурочку — ума не надо…
Мне почему-то захотелось вызвать ее на бо́льшую откровенность, чем это было между нами вчера. Я сказала:
— Не понимаю тебя.
— А зачем тебе понимать! — Показалось, она насторожилась: почему мне вдруг захотелось понять ее?
— Кто у тебя остался там? — спросила я, оглянувшись наконец, не идет ли кто за нами.
— Валя, не надо об этом в такой миг, — как пощады попросила Маша. Сняв с головы платок, она вытерла пот со лба и, поправляя корзину, пожаловалась: — Нарезала я плечи до крови. Сразу-то показалось легко. А теперь будто сто пудов несу на плечах. Ты всегда ходишь с таким грузом?
— Часто.
— Не завидую тебе.
Меня рассмешило, что она так сказала: не завидую. Я подумала, к кому иду, и мне хотелось ответить: «А я себе завидую». Представила, как она удивилась бы. Нет, просто не поверила бы, решила, что я шучу. Больше убедило ее серьезное и простое:
— Я привычная.
Маша со вздохом согласилась:
— Да, человек ко всему привыкает! — и снова пожаловалась: — Пить хочется.
— Скоро дойдем до колонки. На улице есть колонка. Правда, вода там не всегда бывает. Но раза два я пила.
Вода в колонке была. Нажали рычаг, и она полилась бурной струей. Сбросив с плеч корзинки, мы приладились, чтоб напиться. Я стала на одно колено, не обращая внимания на грязь, и подставила рот под струю. Напилась, даже забулькало в животе, обмыла лицо.
Маша не могла опуститься на колено в грязь и пить так не умела, долго и жадно ловила упругую струю губами и языком. Обрызгалась хуже меня. Ноги ее, покрытые пылью, от брызг стали грязные, и она надумала помыть их — сбросила ботинки, подставила ногу под струю. Тогда в доме напротив колонки открылось окно, высунулся бородатый мужчина, который, видимо, наблюдал за нами, и омерзительно выругал нас за мытье ног. Меня его ругань мало тронула, в других условиях я не постеснялась бы ответить ему такими же словами. Подумаешь, нашелся хозяин водопровода! А Маша испугалась. Быстро надела ботинки на мокрые ноги, поспешно схватила корзину. Я слышала, как она прошептала:
— Боже мой…
Сначала я посмеялась над такой целомудренностью: неужели впервые услышала от мужчины матерные слова? Но потом увидела ее лицо, на котором отразились обида, страдание, боль. Поняла: так ее действительно никто не ругал. Она жила в другом мире — в интеллигентном. Можно было пожалеть ее, если бы я не знала, кто она, куда идет. А так меня снова охватила злость: посылают же таких! И страх. За Степана. Как ему работать с такой?
Рынок Машу поразил. Это естественно, меня он тоже удивил, когда я впервые пришла в город. Всюду на захваченной врагом земле жизнь как бы повернула назад, в прошлое. По-старому начали пахать, по-старому сеять, по-старому молоть рожь — на ручных жерновах, как триста лет назад. Но, по-видимому, нигде этот возврат к старине не бросался в глаза так, как на рынке в большом городе. Медлительные бородатые мужчины, как русские купцы из прошлого столетия. Пугливые, как в годы крепостного права, крестьяне: боялись, что их не только обманут, но могут и арестовать, принять за партизан.
Солдаты немецкие, венгерские, румынские. Они продавали ворованное с оглядкой. Боялись военной жандармерии. Нахальные полицейские порой забирали у человека товар без всяких объяснений. Немцы в штатском ходили как хозяева, ничего, кажется, не продавали, ничего не покупали — глядели, слушали.
Все толклись, кружили по рынку, одни молча, другие кричали — предлагали свой товар. Вещей разных, одежды продавалось много, но все какое-то старое, пропахшее нафталином. А продуктов было мало. Продукты вырывали из рук. Наши ягоды разобрали за каких-нибудь двадцать минут, хотя я раз за разом немного повышала цену. Даже немки покупали землянику на варенье. Яйца, коль спасла их от охраны возле шлагбаума, я решила не продавать — отнести Степану, так как хоть и хороший паек он имеет, но делит его с хозяйкой, а та — с внуками своими. «Небогато живет, а работает много», — думала я озабоченно, как о муже.
Я торговала ловко, умело ж одновременно помогала Маше, так как она «ловила ворон», ее обманывали.
Но вообще нам повезло в тот день. Я, например, боялась перехода через железнодорожное полотно на Моховом переезде, там тоже часто останавливали и проверяли, кто, откуда, куда, зачем. Боялась, когда шли на рынок, и еще больше почему-то, когда возвращались с рынка, купив соли и отрез ситца — «на кофточку Маше». Все я продумала, каждую мелочь. Но легенды были правдивы до первой проверки. Если нас задержат и начнут проверять, все может рассыпаться, как песок. А если еще обыщут так, что залезут в рейтузы, — фашисты все могут, — то и проверка не понадобится. Дело в том, что несла я две пары справок: одни — от старосты села из-под Гомеля, чтоб пройти на постах с ягодами и яйцами, до рынка держала эти бумажки за пазухой; а другие, спрятанные глубже, от старосты Степанова села, свидетельствовали, что я, Валентина Жданко, иду к брату, а Маша, Мария Лещук, дочь тамошнего полицая, пришла купить обновку. Это справки для Степана, если проверят у него на квартире. После продажи ягод я поменяла справки местами; нелегко это сделать на рынке, но я сумела: будто так, по-деревенски глубоко, прятала деньги; если кто увидел, то мог только посмеяться, — вот деревня! — но вряд ли заподозрил бы другое.