реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Шамякин – Белорусские повести (страница 17)

18

— Вставай, соня.

— Пошла к черту, Валя! — И повернулась на другой бок.

— Яичница остынет.

Маша потянулась, села, протерла кулаком глаза, засмеялась:

— Сразу так бы и сказала. Хоть сон и самое дорогое, но яичница тоже что-то значит…

За столом Степан предложил нам немецкий спирт. Я отказалась. Спирт был вонючий — сырец, налил Степан в стаканы воды — питье сделалось белым, как молоко. Но Маша полстакана этого пойла выпила по-мужски, одним глотком. И засмеялась, довольная собой. Вообще она много смеялась. И много ела.

Разведчики, прилетавшие с Большой земли, были для меня идеальными людьми. Я провожала их с душевным трепетом. Я знала, что о задании своем они не должны говорить, и в дороге старалась вести разговор настолько тактично, осторожно, чтоб не вынудить кого-нибудь из них сказать лишнее даже мне, своей проводнице, хотя некоторых, чувствовала я, тянуло на откровенность. Но все они были сдержанные, серьезные. Ни один не выставлял себя, не красовался ни в отряде, ни передо мною. А она, Маша, и в отряде выставляла себя, и в дороге играла какую-то странную роль, даже не одну, много ролей, и перед Степаном излишне скалит зубы. Что ей кажется смешным? Ничего смешного не было. Сидели за столом трое молодых людей, парень и две девушки, и говорили о том, что в действительности мало кого из нас интересовало, — о селе, откуда будто бы мы пришли, о рынке, о ценах, о погоде, о любви… да, и о любви — обычные шутки молодых людей. Выходило, что они вдвоем в сговоре, что, не успев как следует и познакомиться, они без слов понимают друг друга, а я так… сбоку припека, как говорится, третья лишняя. И это обидно задевало меня и порождало новую, не девичью, партизанскую ревность. «Не знаю, что ты сделала за войну, — думала я о Маше, — а мы что-то делали тут, мы давали врагу почувствовать нашу силу».

Получилось так, что к концу обеда говорили только они, а я молчала. Степан, наверное, понял наконец, что нехорошо они ведут себя передо мной, и, прервав разговор с Машей о том, что писал Пушкин о любви, обратился ко мне:

— Что зажурилась, Валька?

— Ничего. Слушаю, какие вы умные… поэзию помните.

Степан оглянулся на дверь, будто я выдала главную нашу тайну или что-то такое, за что оккупанты могли сразу повесить.

А Маша покраснела. Впервые она смутилась.

— А ты думала, угольная пыль забила мозги? Нет, сестричка, мозги у меня чистые. Как там племянник? — переменил он тему.

«Племянник» — Володя Артюк, он раза два приходил к Степану, и Степан однажды был в отряде, они подружились; меня, между прочим, почему-то всегда радовала эта их дружба.

— Жениться захотел, — сказала я.

— Да ну? — захохотал Степан. — К кому же он сватается?

— Да вот к Маше сватался.

Степан от удивления перестал смеяться. А Маша захлопала глазами. То, как она удивилась и даже немного возмутилась от такой внезапной и, по ее мнению, неуместной шутки, рассмешило меня и вообще развеселило. На какой-то момент я как бы почувствовала свое превосходство над ней. Радовалась, что пришло такое в голову — шутка-правда. А может, радовалась непроизвольной женской хитрости: бросить на соперницу хоть какую-то тень. Маша не сразу сообразила, что к чему, но не стала выяснять — так велся разговор, вроде бы с учетом, что нас подслушивают. Вынуждена была и она смеяться вместе со мной, так как я продолжала:

— А знаешь ли ты, почему она ягоды принесла? Приданое собирает. Теперь без приданого и за нищего не выйдешь. Как в старые времена. Все понемногу возвращается.

Тогда и они подхватили шутку, оценив мое остроумие. Это действительно, наверное, было смешно, что мы трое, связанные огромной тайной, даже между собой говорим так, будто находимся не в пустом доме, а в многолюдном вагоне или на том же шумном рынке. Догадавшись, о ком идет разговор, Маша, между прочим, высказалась о Володе совсем иначе, чем вчера в дороге:

— А что? Племянник ваш парень что надо. Только руки моей он не успел еще попросить. Несмелый. Но надежды я не теряю и приданое готовлю.

Мне хотелось, чтобы Степан поскорее повел Машу к «тетке». Но Степану надо было показать ее хозяйке. Имел, значит, в виду, что она, Маша, будет приходить сюда. Не нравилось это мне.

Христина Архиповна, выслушав Степана, — мол, вот Маша из его деревни, дочь учительницы, пришла в город, где у нее живет тетка, поискать работы, — горестно покачала головой и сказала:

— Дитятко мое, теперь из города в села бегут, прячутся. А ты — в город. Какую ты работу тут найдешь? К немцам прислугой пойдешь?

А когда Степан и Маша ушли, хозяйка сказала мне:

— Как ее мать отпустила? Такая красивая. Пропадет девка.

О красоте ее и Степан сказал, когда вернулся. Покрутил головой, засмеялся, казалось мне, с восторгом и радостью, очевидно, оттого, что ему придется работать с такой девушкой.

— Фу-ты ну-ты! С ней даже страшно ходить по улице. Каждый немец бельмы таращит. Чего доброго, еще задержит какой гад. — И рассудил: — Одеть ее надо под немку. Тогда она меньше будет бросаться в глаза.

Ночи я ждала с бо́льшим нетерпением, чем даже в тот раз, когда Степан впервые позвал меня в шалаш. Тогда было счастливое девичье ожидание, легкое и светлое, немного боязливое. А теперь тревожное, тяжелое, прямо-таки мучительное ожидание женщины, жены. Плакать хотелось от обиды и злости. У меня же все права, а я должна скрываться, как воровка, ждать, пока заснет хозяйка. Нет, не от этого плакать хотелось, от другого — от страха за свое короткое женское счастье… А вместе с тем становилось стыдно и гадко, что я думаю не о деле нашем, а о своем личном счастье…

Я дрожала как в лихорадке. Верила, что только Степан успокоит, в его объятиях я избавлюсь от всех страхов и тревог. Потому, видно, и не дождалась, пока заснет хозяйка. Открыла не слишком осторожно окно, спрыгнула в сиреневый куст, наделав шуму.

Очень горячо я целовала Степана в тот вечер, не так стыдливо, как в первый раз. Он даже удивился:

— Валька, что с тобой?

— Я так затосковала, если б ты знал. Я заболела бы, умерла бы, если еще неделю-две не могла повидать тебя.

— От этого не умирают. Разве в романах только.

— Нет, умирают, умирают и в жизни. Неужели ты не скучал, Степа?

— Скучал, Валька, но что поделаешь? Не о любви теперь думаешь. Тише шепчи. — И зажал мне рот горячими губами.

Потом, когда он, утомленный, лежал на моей руке, а я, все еще полная нерастраченной нежности, прижимала его сильную руку к щеке и целовала ладонь, от которой почему-то чудесно пахло не углем и металлом, а хвоей, лесом, — или, может, мне так казалось? — я между прочим сказала:

— А она… Маша, замужем и… рожала…

— Она тебе рассказала?

— Нет.

— Откуда же ты знаешь?

— Я видела ее голую, когда купались.

Степан тихо засмеялся.

— Что же ты могла увидеть?

— Степа! Видно же, кто девка, а кто баба.

Он обнял меня и вновь заглушил свой смех поцелуем.

— Ох, живот надорвешь с вами! Чудачки вы, женщины. Проницательные. Насквозь видите одна другую.

А потом, когда он вздрогнул, засыпая, я снова позвала его:

— Степа, а Степа!

— А-а?

— Давай поженимся, Степочка.

— А разве мы не поженились?

— По-настоящему. Чтоб люди знали. Нехорошо так скрываться. Стыдно.

Видимо, крепко задели его мои слова, он даже приподнялся, сел и, забывшись, заговорил чуть ли не в полный голос:

— Что это ты, Валя, надумала? Что же нам, в немецкий загс идти? Кто нам разрешит?

— Нет.

— А как же?

Я заставила его лечь и горячо зашептала в ухо:

— Нас там запишут. Наши… Павел Адамович… командир. Взводный Долатюк женился на Ольге Москалевой, их записали в штабе. Свадьба партизанская была. И когда ребенок родился у Сони Войтик…

— Как же я доберусь до вас? Никто не разрешит выходить…

— А тебе не надо. Я сама… Я сама попрошу. Мне поверят, Степочка. Лишь бы было твое согласие. Ты только дай согласие.

— Чудна́я ты, Валька.

— Согласен? Скажи: согласен?

— Конечно же согласен, Валька. Я же тебя так люблю. Ты не знаешь, какая ты!.. Другой, наверно, на всем свете нет. Хотя и странной кажется мне такая свадьба.

— А что сделаешь, Степочка. Время-то какое! Вся жизнь перевернулась…