Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 2 (страница 37)
Началась горячая перепалка. Тургенев, управившись с гусем, в ожидании дальнейшего смаковал бордо. Подошедший к спорщикам Нащокин, который терпеть не мог этой бесплодной трескотни слов, пожал плечами:
– Орут черти… Да вы на гуся-то поглядите?
Все засмеялись и взялись за в самом деле божественного гуся. Но Вяземский не вытерпел и с полным ртом бросил:
– Славяне!.. Объединение славян существует только в головах таких фанатиков, как Шафарик, Ганка да наш Погодин… Тех не знаю, а Погодин мужик не дурак, он и на объединении заработает…
Над бренными останками гуся снова закипела горячая схватка. Пушкин в своих нападках на запад, потеряв меру, заврался окончательно.
– Но послушай, любезный Пушкин, ты же Европы и не видал никогда, – взмолился, наконец, Тургенев. – Съезди ты хоть до Любека!
В то время русские, отправлявшиеся в Европу, ездили, большею частью, на Любек.
Все расхохотались. Это разрядило атмосферу. И взялись за бокалы.
– Уж эти мне русские патриоты! – с притворной досадой говорил Вяземский. – Ведь вот шумят, а спроси, кто похоронен у нас у Симонова, никто не знает…
– А кто? – заинтересовался Пушкин.
– Пересвет и Ослябя, любезнейший, – довольный, сказал князь. – Пруд бедной Лизы ты, конечно, помнишь, а могилы Пересвета и Осляби не знаешь.
– Слушай, брат, – сказал Чаадаев Пушкину. – Ты непременно загляни ко мне перед отъездом: мне хочется послать с тобой в Петербург одно рукописаньице.
– Хорошо.
– Не надуешь?
– Н-ну!..
Но он не был уж так твердо уверен, что он не надует: старый приятель со всеми этими своими выспренностями становился ему все более и более тяжел. «Им хорошо разводить вавилоны-то, – думал он, – нет, а ты стань вот в мое положение!..» Он снова потух. И, когда обед кончился, он долго ходил по клубу, из бильярдной к карточным столам, оттуда в читальню и, засунув руки глубоко в карманы широких по тогдашней моде штанов, все напевал тоскливо: «Грустно… тоска…» Но что же делать? Что делать?..
На другое утро он понесся к статскому советнику Суховееву, на Чистые Пруды: ему сказывали, что через того можно иногда добыть деньжонок. Но так как статскому советнику он не мог предложить пока что ничего, кроме поэм и стихов, которые он напишет в будущем, то тот, в восторге от посещения знаменитого поэта, все же с величайшим сожалением сообщил ему, что денег он для него достать не может. Впрочем, статский советник заметно был чем-то чрезвычайно озабочен и словно даже немножко похудел и вообще как-то запаршивел… Выйдя от него, Пушкин сразу же, у Мясницких ворот, наткнулся на Погодина. Умница и труженик, грубоватый, с простым лицом и медвежьими ухватками, Михайла Петрович схватил его за обе руки:
– Не во всем согласен, не во всем, но какая силища! Какой огонь!.. И какую огромную услугу оказали вы не только русскому, но и славянскому миру! Да что я говорю: всей Европе!.. Нет, нет, к черту сомнения: не иссякнет русское море, сольются в нем все славянские ручьи и русский богатырь скажет опять и опять свое властное слово!.. Спасибо вам от всего русского сердца?..
Но как-то там еще со славянскими ручьями дело обернется, а пока что развеселая Москва сразу закрутила Пушкина в своих водоворотах – карты, попойки, цыгане, скабрезные анекдоты, шулера, тоскливые поиски денег и денег – и москвичи посолиднее покачивали головами и говорили:
– Нет, иногда, знать, русская пословица «женится – переменится» и не оправдывается… Бедная Натали!.. Помните, я предсказывала это?..
XXVI. Сочинители
Крылов И.А. грузно сидел, по своему обыкновению, на продавленном диване в старом летнем пальто в пятнах и, куря вечную сигару, читал, тоже по своему обыкновению, какой-то глупейший французский роман. Очень часто случалось, что, окончив его, он убеждался, что он словно недавно его уже читал, но это было ему совершенно безразлично. Над белой, тяжелой головой его висела в солидной раме большая картина, – зимний пейзаж с мужиками, – но гвоздь, на котором она держалась, наполовину из стены уже выехал. Приятели не раз указывали старику на опасность для его головы, но старик спокойно отвечал:
– Ничего… При падении рама должна будет описать кривую и, таким образом, минует мою голову…
Обстановка кабинета была богатая, но чрезвычайно запущенная: он не терпел у себя бабьей возни с уборкой. Все вокруг было покрыто голубиным пометом. Он привадил к себе голубей с Гостиного двора овсом, и они за гостеприимство расплачивались, как это всегда бывает в жизни, своими визитными карточками.
Старик был на верху славы. Только на днях книгопродавец Смирдин, перенеся свою лавку от Синего моста на Невский, созвал к себе на новоселье всех видных писателей. Конечно, закусили и выпили на совесть. И первый тост был предложен Гречем за здоровье государя императора, «сочинителя прекрасной книги “Устав цензуры”», а второй за Крылова, не за Пушкина, за которого пили вслед. Он царил в литературе. На черный день у старика было отложено кое-что. Жизнь все более и более в нем успокаивалась. В молодости он любил посмотреть кулачные бои, – стенка на стенку, – любил карты, ярмарочный разгул, но с годами все это отпало и ум и сердце пришли в состояние устойчивого равновесия. Он был равнодушен и к добру, злу. Он никогда не вмешивался в чужие дела, ни за кого не вступался, никому не помогал. Не так давно вдруг точно ожил и решил… обновить обстановку своей запущенной квартиры. Явилась мебель Гамбса, картины, дорогие ковры, фарфор, всякие безделушки. Раскутившись, он позвал даже на обед Олениных и других приятелей своих. Но это было последним усилием: через несколько дней пыль и паутина покрыли все, на коврах был рассыпан овес, голуби, воркуя, пировали вокруг него и, разлетаясь при входе какого-нибудь гостя, били хрусталь и безделушки. Старик равнодушно смотрел на эту гибель своих сокровищ, как равнодушно смотрел он и на всю жизнь, с которой его умные глаза давно уже сняли все ее пестрые, обманные ризы…
Погруженный в волнения романа, Крылов и не слыхал, как в дверь осторожно постучали. Стук повторился и на басистое «Кто там? Ползи…» хозяина в дверях как-то осторожно появилась сутулая и носастая фигура Гоголя.
– А-а?.. Николаю Васильевичу?.. Милости прошу к нашему шалашу, – возгласил, не поднимаясь, Крылов. – Жалуйте.
Гоголь, улыбаясь своей неестественной улыбкой, вошел. Голуби, заплескав крыльями, разошлись по спинкам кресел, на опустевшей уже этажерке, а один уместился даже на опасной картине. И, вытягивая лазоревые шейки, они с недоверием смотрели красно-янтарными, круглыми глазками своими на непрошенного гостя.
– Что это вы? – спросил Гоголь, усаживаясь. – Или нездоровы?
– И то нездоров, – отвечал старик. – У Смирдина не то я выпил лишнего, не то съел чего-нибудь не так, вот животом и расстроился. Пучит и пучит – чисто вот монгольфьер какой!.. А форточка для голубей раскрыта – того и гляди, унесешься в облака. Вот пальто и надел: там, сказывают, холодно, за облаками-то, еще простудишься…
Гоголь со своей неестественной, точно чужой улыбкой слушал. Он заметно переменился, но и теперь часто из-за новой, петербургской оболочки выглядывал в нем прежний таинственный карла. Он очень подвинулся в литературе, но по-прежнему нуждался и, перепробовав всего, в последнее время стал домашним учителем у князя Васильчикова. Гоголь уже успел близко приглядеться к литературной среде и к петербургскому фирмаменту вообще, весьма в чем-то усомнился, но думки свои таил про себя. Временами испытывал он приливы черной тоски и – все чаще и чаще – приступы неудержимого учительства: как бы им всем все растолковать, указать путь, научить… Он уже вступил на ту лестницу славы, которую Крылов прошел доверха, но разница между ними была в том, что Крылов никогда не знал зуда учительства…
Не успели они обменяться первыми фразами, как пришел новый гость, Никитенко. Молодой хохлик тоже преуспевал и, несмотря на то, что ему не было еще и тридцати лет, был уже профессором политической экономии в университете. Хотя своего романа – конечно, неоконченного – «Леон или идеализм» он больше дикому уже не читал и спрятал его в самый дальний ящик, тем не менее он был еще доверху полон воронежским идеализмом и все тщился заронить «божественную искру» в души как студентов, так и своих слушательниц в Смольном институте, где он читал литературу. В те молодые годы русской общественности вера в профессоров и в божественные искры, которые они разбрасывают с высоты своих кафедр, только родилась и находила немало последователей… Но у самого Никитенки трещинки в душе уже появились…
Заговорили, как водится, о цензуре, о Пушкине, о литературных сплетнях.
– А я тут к Гнедичу зашел поздравить его с переездом на квартиру при императорской публичной библиотеке, – со своей непередаваемой ужимкой сказал Гоголь. – И стал я расхваливать его помещение… Действительно, квартира отличнейшая… «Да, – эдак высокомерно отвечает он, – ты посмотри, какая краска-то на стенах: чистый голубец!..» Встретился я с Пушкиным и рассказал ему об этом голубце – ну и хохотал же он!..
– Но вообще он что-то очень завял, – сказал Никитенко. – Иногда просто не узнаешь прежнего забиаки Пушкина…
– Завертелся, – спокойно заметил Крылов. – Все большую ролю играть охота, а силенки нет…