Иван Лорд – Прикосновение (страница 2)
Пояс всё ещё стягивал мою грудь, но теперь я ощущал его иначе: не как обещание рая и не как орудие возмездия, а как свидетельство того, что прежний мир не отпустит меня просто так, что он будет цепляться за моё тело, даже когда душа уже выскользнула из его объятий. Я снял его, едва оказавшись в узком проулке между двумя полуобрушенными домами, где пахло мочой, гарью и диким жасмином, чей куст каким-то чудом выжил под грудой бетонных обломков и теперь источал свой одуряющий, почти неприличный в этом месте аромат. Я закопал пояс под битым кирпичом, тщательно, как закапывают не просто улику, а часть собственной души, которую хочешь забыть, но которая будет вечно разлагаться в земле, отравляя грунтовые воды снов.
Потом я пошёл дальше, вглубь квартала, который когда-то был зажиточным, а теперь лежал в руинах — не столько от бомб, сколько от того медленного, всепожирающего запустения, что приходит в города, покинутые надеждой. Здесь не было ни души, и даже эхо моих шагов звучало приглушённо, точно стыдясь нарушить великую тишину, установившуюся между мной и Тем, Кто коснулся моего плеча. Я вошёл в один из домов, вернее, в то, что от него осталось: лестница, ведущая в пустоту, дверной проём без двери, комната с провалившимся полом и уцелевшим углом, где стоял остов кровати и лежал на боку платяной шкаф, из которого вывалился женский платок, расшитый серебряной нитью, — вероятно, приданое невесты, так и не успевшей стать женой. Я опустился на пол в этом углу, спиной к стене, которая ещё хранила остатки штукатурки, и впервые за много часов позволил себе дышать не украдкой, а полной грудью, чувствуя, как воздух со свистом входит в лёгкие и выходит из них, унося по капле то нечеловеческое напряжение, в котором я пребывал с того самого мига на рынке.
Воздух был не пустой — он был населен присутствием. Тем самым Присутствием, которое не нуждается в словах, чтобы быть узнанным. Я сидел, обхватив колени руками, и смотрел, как солнечный луч медленно ползёт по противоположной стене, высвечивая то трещину, то облупившуюся краску, то засохший цветок, неизвестно как попавший сюда, и всё это казалось мне иероглифами какого-то священного текста, который я разучился читать, но который всё ещё обращался ко мне на языке, предшествовавшем Вавилону. Я попытался молиться — так, как молился всегда: «Альхамдулилляхи раббиль алямин…» — но слова застревали в горле, как рыбьи кости, и я понял, что больше не могу обращаться к Тому, Кого привык называть Аллахом, с этими заученными, стёртыми от многократного повторения формулами. Не потому, что Он перестал существовать, а потому, что между Ним и мной встал Некто Иной, произнёсший «прощаю», и это «прощаю» перечеркнуло всю мою прежнюю теологию, как перечёркивают неверный чертёж, оставляя только чистый лист и страх перед первой линией.
Я не знаю, сколько прошло времени — день, ночь, ещё один день, — потому что в том состоянии, в котором я пребывал, время утратило свою линейность и текло кругами, возвращаясь к одной и той же точке: прикосновение, голос, слёзы. Я то проваливался в тяжёлое, похожее на обморок забытьё, то выныривал из него в реальность, которая казалась ещё более зыбкой, чем сон. Один раз я проснулся оттого, что по моей руке пробежала ящерица — крохотное, хрупкое создание, пережившее войну, — и её прикосновение почему-то напомнило мне то, первое, и я разрыдался, как ребёнок, потерявший мать в толпе. В другой раз я услышал далёкий голос муэдзина, призывающего к молитве, и впервые в жизни не поднялся, не совершил омовения, не расстелил коврика, а остался сидеть, прислушиваясь к тому, как слова «Аллаху акбар» ударяются о стены моего сознания и отскакивают, не проникая внутрь, потому что внутри уже не было места ничему, кроме того одного, что я услышал на рынке.
На второй день (или третий? — я не вёл счёта) голод и жажда стали невыносимыми. Я выполз из своего убежища в поисках воды и, блуждая по развалинам, наткнулся на то, что когда-то было библиотекой или, может быть, просто комнатой, где жили люди, любившие книги. Стеллажи лежали на полу, тома были разбросаны, многие обгорели, но некоторые уцелели, и среди них мой взгляд, водимый, как я теперь понимаю, не случаем, а Рукой, выхватил одну, небольшую, в потрёпанном чёрном переплёте с золотым крестом на обложке. Я поднял её, и пальцы мои задрожали, потому что я знал — нет, не умом, но тем новым, ещё не окрепшим чувством, которое родилось во мне вместе с прикосновением, — что эта книга и есть ответ, точнее, начало ответа на вопрос, который я боялся сформулировать.
Я вернулся в свой угол, прижимая книгу к груди, как прижимают найденного ребёнка, и, только усевшись и кое-как утолив жажду дождевой водой из ржавой бочки, открыл её. Это было Евангелие. Инджиль. Та самая книга, которую Коран называет ниспосланной пророку Исе, но которую ни один правоверный никогда не читал, потому что чтение её было харамом, запретом, ибо текст её, как говорил шейх Тарик, искажён иудеями и христианами до неузнаваемости. Но сейчас, держа её в руках, я чувствовал не страх, а тот трепет, с которым, вероятно, Моисей подходил к неопалимой купине, чувствуя, что земля под ногами становится святой не потому, что она иная по составу, а потому, что на неё ступил Бог.
Я начал читать — не с первой страницы, а с того места, где книга сама раскрылась, словно желая указать мне на нечто, предназначенное именно для этого часа. Это было Евангелие от Иоанна, и первые же слова, которые я прочёл, заставили моё сердце остановиться и забиться вновь уже в ином, неведомом ритме: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». Я знал эти понятия — «калям», слово, «Аллах», Бог, — но здесь они были соединены так, как никогда не соединялись в Коране. Здесь говорилось, что Слово не было сотворено, что Оно было в начале, что Оно Само — Бог. И это Слово, как я читал дальше, «стало плотью и обитало с нами, полное благодати и истины». Истина. Аль-Хакк. Одно из девяносто девяти имён Аллаха — но здесь Истина обитала среди людей, ела с ними, спала, плакала, прикасалась к прокажённым, и это было так немыслимо, так чудовищно в своей близости, что я захлопнул книгу и долго сидел, глядя в стену.
Потом я открыл её снова, и мои глаза, ведомые всё той же Рукой, побежали по строкам, выхватывая отдельные фразы, которые складывались в узор, подобный тем узорам на старых коврах, что ткут в моей родной деревне, — узор, который кажется хаотичным, пока не отойдёшь на расстояние и не увидишь всего замысла. «Я свет миру». «Я хлеб жизни». «Я воскресение и жизнь». И наконец — я нашёл их, эти слова, и дыхание моё пресеклось, потому что именно их я услышал там, на рынке, среди фиников и сигарет: «Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только через Меня». Я прочитал их вслух, одними губами, пробуя на вкус каждое слово, и они отозвались во мне той же сладостью и той же властью, что и там, и я понял: это не просто совпадение, не просто случайная цитата из запретной книги — это был ответ. Ответ на вопрос, который я не успел задать. Имя Того, Кто коснулся моего плеча, было Иисус.
Я читал дальше, уже не в силах оторваться, и страницы мелькали одна за другой, как дни творения. Я читал о том, как Он исцелял больных и изгонял бесов, как прощал грехи и воскрешал мёртвых, как его ненавидели священники и книжники, как Он знал, что Его убьют, и всё равно шёл в Иерусалим. Я читал о Тайной вечере и о том, как Он умывал ноги ученикам, — это поразило меня едва ли не больше всего остального: Бог, умывающий ноги смертным, Бог, стоящий на коленях перед теми, кто через несколько часов предаст и отречётся. Я читал о Гефсимании и о кровавом поте, о поцелуе Иуды и бегстве учеников, о суде у Пилата и бичевании, о крестном пути и о том, как Он, уже пригвождённый, молился за Своих убийц: «Отче, прости им, ибо не знают, что делают». И здесь я снова заплакал, потому что эти слова были обращены и ко мне — ко мне, который не знал, что делал, который шёл убивать, думая, что служит Богу, и был прощён прежде, чем успел попросить о прощении.
Я читал, и мир вокруг меня переставал существовать. Я не чувствовал ни голода, ни жажды, ни холода ночи, которая спускалась на руины. Я читал о воскресении — как женщины пришли ко гробу и нашли камень отваленным, как ангелы возвестили им: «Что вы ищете живого между мёртвыми?» — и эти слова пронзили меня, потому что я сам всю жизнь искал живого Бога среди мёртвых догматов, среди правил и запретов, среди ненависти, которая рядилась в одежды благочестия. Я читал о явлении Христа ученикам, о Фоме, который не верил, пока не вложил персты в раны от гвоздей, — и я понял его, потому что и мне нужны были эти раны, мне нужно было увидеть, что Бог, Который прощает, — это Тот же Бог, Который страдает, Который берёт на Себя боль мира и преображает её в любовь.
К исходу третьего дня (теперь я был почти уверен, что прошло именно три дня — три дня, как те три дня между распятием и воскресением, и это совпадение наполнило меня священным ужасом) я закрыл книгу. Она была прочитана не до конца, но то, что я успел прочесть, уже совершило во мне переворот, подобный тому, какой совершает землетрясение, меняя русла рек и очертания берегов. Я сидел в своём углу, и в душе моей боролись два голоса. Один — голос шейха Тарика, голос всей моей прежней жизни — говорил: «Это шайтан, это искушение, это искажённая книга, отрекись, вернись к истинному исламу». Другой — тот самый, что прозвучал на рынке, — молчал, но само Его молчание было красноречивее любых аргументов, потому что в нём была та полнота, которую не могут дать ни слова, ни книги, ни даже самые возвышенные молитвы.