Иван Кудинов – Окраина (страница 53)
— Парамошка, брысь на нижний этаж!.. А ты, сибиряк, ложись рядом со мной.
На «нижний этаж» — значит, под нары. Парамошка беспрекословно подчиняется, кряхтя, сползает вниз, укладывается там, затихает вроде, но через минуту неуступчиво и упрямо говорит:
— А все ж таки миллиона за год не пропить. Ни за что!..
На рассвете барабан бьет зарю. Подъем. Суета, возня, ругань. Едва успели одеться, как раздается свисток и команда дежурного унтера:
— Становись на поверку, дворяне! Живо.
После завтрака — на работу: бить щебень, таскать песок, мять глину… И хоть Федор Силыч Тягунов, самолучший омский кузнец, добрая душа, подогнал, надел кандалы так, что они не жали и не терли, к концу дня ноги становились чугунными, гудело усталое, измордованное тело… Добраться бы до своей «мызы» и упасть на тюфяк. А ночи коротки — не успеешь глаз сомкнуть, как барабан уже бьет зарю. И насмешливо-властный голос дежурного звучит над ухом: «Становись на поверку, дворяне!»
Это были первые дни. Впереди еще пять лет — почти две тысячи таких дней, половину из которых ему предстояло жить, не снимая кандалов…
2
А где-то посреди России брел в эти дни этап, сопровождаемый солдатами из инвалидных рот. Солдаты уставали не меньше арестантов и рады были всякому селению, где можно отдохнуть, испить свежей водицы, а то и холодного погребного квасу, которым угощали этапных добросердные селяне, чаще это были молодайки в цветастых сарафанах, повязанные платками по самые брови… Деревянный ковш ходил по рукам, ведерко мигом опорожнялось. А там, глядишь, и еще добрая душа объявится. И настроение вмиг поднимается.
— Нет, братцы, пока мы в России, пропасть не дадут.
Отдохнувшие, повеселевшие этапники двигались дальше. Сухая белесая пыль вздымалась над дорогой, долго не рассеивалась. Ядринцев подходил к одной из телег, на которой сидел заболевший Шашков, лицо Серафима пожелтело, сухо блестели глаза.
— Ну, как ты? — участливо спрашивал Ядринцев. Серафим слабо махал рукой:
— Ничего. До места бы поскорее…
Добрались до Костромы. Но здесь им не повезло: произошла путаница с документами; кажется, их и вовсе утеряли, и этап задержали на три недели, поместив в острог.
— Может, и к лучшему? — говорил Ядринцев Серафиму. — Отлежишься немного, отдохнешь. Доктора пригласим. — И погрустнел. — Вот Щукин совсем плох. По-моему, он и себя не узнает, не только окружающих…
Щукин высох, почернел еще больше, лицо приобрело землистый оттенок, ходил он, сгорбившись, разговаривая сам с собой. Ядринцев встретил его, слепо шедшего по острожному двору, хотел пройти незаметно, передумал и окликнул:
— Николай Семеныч!
Щукин вздрогнул, остановился, глядя на Ядринцева мутными, воспаленными, глазами; в одной руке на цепочке он держал старую кадильницу, непонятно где и зачем раздобытую, в другой — связку четок и пучок зеленого лука.
— Николай Семеныч… — сказал Ядринцев и умолк, не зная, о чем говорить. — А я только что Серафима видел. Он болен… — Щукин смотрел удивленно, не понимая. Ядринцев тронул его за руку. — Николай Семеныч… Напрасно ты поддался такому настроению. Вспомни, как все было. Вспомни, как ты впервые приехал в Томск… Какой пример нам подавал! Учил нас, молодых, мужеству… — говорил, говорил Ядринцев, точно сквозь дебри слов пытаясь продраться к сознанию Щукина. — Помнишь?
Щукин тряхнул кадильницей, переступив с ноги на ногу, и на лице его отразилось нетерпение, даже испуг, он резко повернулся и пошел, потом остановился, точно вспомнив что-то, и посмотрел на Ядринцева долгим, как будто осмысленным взглядом. Лицо его исказилось болью, каким-то внутренним страданием, и он торопливо пошел, почти побежал прочь, но вдруг снова остановился, обернулся и сдавленным, хриплым голосом проговорил:
— Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а себя потеряет, душе своей повредит? Какая польза от того, что ты идешь? — отчетливо он спросил и засмеялся, смех его был жуткий. — Куда идешь, зачем? Ну, иди, иди, ищи свое стадо… Ха-ха-ха!.. Стадо. Все мы овцы безмозглые… овцы, овцы, а считаем себя людьми… Ха-ха-ха! — не то смеялся, не то рыдал он, удаляясь, звеня кадильницей, роняя в пыль зеленые перья лука, спина его в засаленном халате содрогалась от этого смеха-рыдания, длинные взлохмаченные волосы взлетали над головой — и весь он, Щукин (или то, что было когда-то Щукиным), был куда-то устремлен, куда-то спешил, от кого-то бежал, испуганно оглядываясь… Возможно, от себя самого. Ядринцев смотрел ему вслед, еще не зная, что видит своего друга в последний раз.
Когда с документами уладилось, сибиряков присоединили к другому этапу и погнали дальше. Не было только Щукина: его отправили в больницу. Шашков за три недели немного отдохнул, оклемался, повеселел. Хотя веселого было мало: одежда и обувь за дорогу износились, деньги кончились, казенные халаты едва держались на плечах. Но и это не самое худшее. Хуже, когда тебе силы откажут…
Партия подобралась пестрая, разношерстная — тут и карманники, и конокрады, и «беспашпортники», и какой-то мальчик лет четырнадцати, работавший учеником у костромского красильщика, но заболевший, выкинутый на улицу и оставшийся без вида, и крепкотелая, мужицкого сложения зырянка, ходившая на заработки да просрочившая, как и многие из шедших тут, паспорт, за что и была задержана полицией, и какая-то разбитная молодайка, строившая глазки солдатам, и какой-то отчаянный парнюга, в старом суконном пальто явно с чужого плеча, в коротких, должно быть, тоже позаимствованных у кого-то портах, босиком, и в наручниках, которые он, скорее из баловства, стращая и подзадоривая конвойных, то и дело пытался сорвать, громко выкрикивая:
— А ну-к, сымитя! Надоели они мне… А не то сам сброшу… тады хужее будет. Не погляжу, что с ружьями…
Шел еще какой-то поп-расстрига, еще какой-то бывший бурлак, еще какой-то парень, служивший у пермского богача в маркерах, не поладивший с хозяином и «шваркнувший» однажды его, как сам он рассказывал, биллиардным шаром по голове… Парень этот был весельчак, балагур и песенник. И никогда не терял присутствия духа. Случалось, так уставали, что дальше идти невмоготу — ложись и умирай. И тут он, этот парень, подавал голос:
— Господа часовые, — подмигивал солдатам, — а не гаркнуть ли нам песняка?
И гаркал так, что в ушах отдавалось.
И откуда только силы брались! Люди веселели. Кто-то уже притопывал, присвистывал. Два молодых солдата, конвойные, не выдержав, передали ружья не глядя кому, одно оказалось в руках Ядринцева, и пустились в в пляс, выделывая такие коленца, залюбуешься. И уже все смешалось — не разберешь, где конвойные, а где конвоируемые. Забыли на минуту обо всем на свете, будто и не партия ссыльных, а просто подгулявшая, развеселая компания.
Потом, когда молодой солдат, спохватившись (не по службе вышло), поспешно взял из рук Ядринцева ружье и партия двинулась дальше, взбодренные люди еще долго шли под впечатлением этой песни и пляски, надеясь и веря в душе, что не все песни спеты… Не все! И шли, упорно к этой своей еще не спетой песне. И «обновляющаяся» Россия, как иронически заметил Серафим, представала перед ними во всем своем блеске. Бросались в глаза в маленьких пыльных городках золоченые вывески земских управ — дескать, вот вам результаты государевой реформы! Чего еще? Может, и впрямь что-то меняется к лучшему, а они отстали за эти годы, находясь в заключении, не понимают и не улавливают всех государственных перспектив. Разве не дают о себе знать новые, земские порядки? Дают да еще как: вот промчался навстречу экипаж — дамы в шиньонах, одеты по последней моде, слышны обрывки французской речи; а вот на дороге валяется спичечная коробка с яркой этикеткой: «Лондон. Пикадилли».
— Подумать только… Спички с Пикадилли! А вокруг такая грязь, нищета.
Ядринцев записывал свои наблюдения, мысли. Думал: «Какая огромная Россия и как в ней неустроенно».
Вот уже сколько идут по ней, а деревни все те же бедные, как бы придавленные, с черными, словно курные бани, избенками, и мужики, округляя глаза, когда с ними заговаривают, одно и то же твердят: «Земство? Не могем знать».
Ночью Ядринцев долго не мог сомкнуть глаз. Было душно в сарае, где они спали вповалку, мысли всякие лезли в голову, мучительно снилось потом какое-то земство с золоченой вывеской, какой-то мужичонка, перепуганный насмерть: «Земство? Не могем знать»! дамы в шиньонах, чиновники в черных фраках, коробка из-под спичек «Пикадилли». И снова тесный, вонючий сарай.
Утром чуть свет двинулись дальше. Когда же конец этому пути? Разбитной парень «гаркнул» было свою неизменную: «Э-эх ты, чернобровая моя…» Но что-то на этот раз не заладилось, не поддержал его никто. Шли молча. Версты через три повстречалась другая партия. Разминулись, перебрасываясь шутками, подковырками.
— Откуда, братцы?
— Из Сибири.
— Да ну? Вот счастливчики. А мы — в Сибирь. Эх!
Тяжелая пыль долго висела на дороге. Иногда случались казусы, вносившие в однообразную этапную жизнь некое оживление. Однажды на поверке полуграмотный унтер-офицер, держа перед глазами список, делал обычную перекличку, выясняя попутно, что у кого есть из казенной одежды — и, как обычно, путал фамилии: