Иван Кудинов – Окраина (страница 55)
Он взмахивал смычком, прикасаясь к струнам, мягко и бегло проводил по ним, и печальная музыка, вырвавшись из-под смычка, напряженно звучала, наполняя комнату, не разрушая, однако, великого благостного покоя, наступавшего в мире, а как бы еще больше его подчеркивала, дополняя и усиливая. Томительное волнение охватывало каждого, в горле начинало першить… Вдруг кто-то всхлипнул… Ядринцев обернулся и увидел искаженное страданием, болью, залитое слезами лицо Фатымова.
— Родина надо! — сквозь прерывистые всхлипы говорил он. — Домой хочу…
Крыжановский взмахнул смычком, и рука его повисла в воздухе. Он медленно, вяло уронил ее на колени. Музыка оборвалась. И тишина — тоже.
Слышно стало, как лают на дальних и ближних улицах собаки. Пропел петух. Ему отозвался второй, третий… Кто-то прошел мимо окон. Дверь в сенях протяжно заскрипела, потом с еще более протяжным скрипом отворилась избяная дверь — и на пороге, точно привидение, возникла фигура будочного полицей-солдата. Он постоял с минуту, моргая белесыми ресницами, и вежливо-заученно справился:
— Как здоровье, господа?
Никто не засмеялся, слова не проронил. Сидели молча. Полицей-солдат постоял еще несколько секунд, деликатно покашлял в кулак, переступая с ноги на ногу, и тихонько, с видом исполненного долга, вышел.
4
Бланк был казенный, с гербовой печатью, бумага плотная, лощеная, текста, однако, немного — всего с пол-листа, но каждое слово выписано аккуратно, буквы округлены, с чуть приметным наклоном, прописные же, заглавные, украшены такими причудливыми вензелями, завитушками и завихрениями, что Александр Петрович Хрущов, западносибирский генерал-губернатор, прежде чем прочитать, ознакомиться с текстом, невольно залюбовался искусным почерком неведомого писца, с восхищением подумав: «Праздничный почерк, алмазный!» И только после этого не спеша пробежал глазами по тексту, вникая в содержание. Текст начинался несколько торжественно, как, впрочем, и подобает быть ему в случаях официальных:
«Господину генерал-губернатору Западной Сибири от 9 января 1870 года, № 129, Архангельск.
Имею честь уведомить Ваше Высокопревосходительство, что из числа высланных из Западной Сибири с лишением всех особенных лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ, бывший учитель Николай Щукин умер в Пинежской городской больнице 22 декабря 1869 года.
Хрущов нахмурился, перечитал еще раз и потер указательным пальцем переносицу: «Щукин… Щукин? Какой же это из них? Ах, да, — вспомнил наконец, — это, наверное, тот самый, который добивался моего разрешения на посещение церкви… Да, да! Он, кажется, уже и тогда был не совсем здоров… Но какой бестия этот архангельский писец!» — перескочил мыслями, снова залюбовавшись тонко и прямо-таки «художественно» выписанными буквами. Затем отодвинул бумагу, медленно, словно нехотя с нею расставаясь, и взял другую, тоже казенную, из Тюмени, написанную хоть и старательно, однако без того блеска, к тому же какими-то отвратительными бурыми чернилами.
Весть о смерти Щукина дошла и до Шенкурска.
Вечером, на сочельник, собрались у Шашкова и помянули бедного своего друга, которому, что бы там ни было, многим были обязаны сибиряки.
5
Скудное северное солнце расщедрилось, пригрело так, что к концу февраля снега осклизли, размякли, закапало с крыш.
Предчувствие весны возбуждало в душе странное беспокойство, и Ядринцев не находил места, все валилось из рук. Община их тоже потихоньку стала распадаться — Шашков неожиданно женился на дочери шенкурского почтмейстера, погрузившись в семейные дела, и виделись теперь они гораздо реже; Ушаров запил, никакие душеспасительные разговоры не помогали; штаб-лекарь Крыжановский заходил иногда со своею скрипкой, но и он, как ни старался, не мог развеять мрачного настроения…
А тут еще ко всему прочему прибавилось журнальных забот: редактор «Дела» Благосветлов оставался верен себе — и в каждую статью непременно вносил какую-нибудь несусветную отсебятину. Заметишь это, когда получишь готовый номер, когда поправить уже ничего нельзя. Вот и размахивай кулаками после драки!.. И деньги не шлют — ни «Дело», ни «Азиатский вестник», в первом номере которого напечатаны рассказ Ядринцева «На чужой стороне» и статья Шашкова «Иркутский погром»… Можно было бы только радоваться, если бы не «ложка дегтя» — отсутствие денег. Привыкнуть к этому нельзя. Безденежье становится унизительным, потому что мешает работать. «Один выход, — насмешливо думает Ядринцев, — жениться, как вон Серафим. Надо бы зайти к нему, попроведать…» Вот ведь метаморфоза: раньше, когда Серафим жил один в своей холостяцкой квартире, Ядринцев мог без раздумий явиться к нему в любое время дня и ночи, а теперь… Теперь не всякий раз удобно. Но все же решился и пошел — хотелось отвести душу.
Серафим встретил приветливо, обрадовался его приходу, выговаривал:
— А я думал, ты забыл дорогу к нам, третий день не показываешься. Собирался зайти к тебе. Ничего не случилось?
Ядринцев дернул плечом, словно стряхивал с себя что-то цепкое, невидимое, и губы его покривились в брезгливой усмешке — верный признак дурного настроения…
— Что может у нас тут случиться… — неопределенно махнул рукой. — Как семейные дела?
— Идут. Но что с тобой? Выглядишь ты, прямо сказать, не очень… Не захворал?
— Выгляжу я, как и положено выглядеть ссыльнопоселенцу, пытающемуся собственным горбом пробить себе дорогу в будущее… — с тою же брезгливой усмешкой ответил Ядринцев. И вдруг взорвался. — Как еще можно выглядеть? Благос без ножа режет. «Азиаты» молчат, как воды в рот набрав. Нет, скажи, откуда эти инквизиторские приемы?..
Шашков взял друга за руку, мягко сказал:
— Успокойся. Все образуется. Вот увидишь. Хочешь чаю?
— Благодарю. Но мне бы сейчас впору не чаи распивать, а «горькую» вместе с нашим Карабусом…
— А что… опять Ушаров запил?
Ядринцев прошел к столу, заваленному книгами, журналами, исписанными листами, от которых повеяло теплом человеческих рук. И, глядя на эти небрежно, беспорядочно лежащие на столе листы, постепенно успокаивался, приходил в себя.
— Работаешь?
— Вот пишу… — застенчиво и мягко улыбался Шашков, проводя растопыренными пальцами по листам. — Вот работаю. Индийским вопросом занимаюсь. Хочу сопоставить… А ты напрасно так близко к сердцу принимаешь безобидные приписки Благосветлова. Вон у меня целую главу в «Азиатском вестнике» вырезали… Что делать? Слава богу, хоть печатают.
— Конечно, в нашем-то положении лучшего ждать не приходится. Но ведь мера какая-то должна быть. — Он усмехнулся. — Ну, ты, положим, смутил целомудренного цензора горькой правдой о положении русской женщины… Небось он и слова-то этого — эмансипация — слыхом не слыхивал. Вот и решил на всякий случай убрать. Это понятно. А мне вон Благос концовку прилепил, судя по которой, я сижу вечером у горящей лучины и читаю в подлиннике Байрона… А я, как ты знаешь, и двух слов по-английски не свяжу. Зачем все это? Будь я сам в Петербурге, разве допустил бы так обращаться с моими статьями!..
— Ну, полно, несправедлив ты к Благосветлову, — мягко возразил Шашков. — Григорий Евлампиевич делает это из благих побуждений. Тут и моя вина есть: когда рекомендовал тебя, написал, что хорошо владеешь французским, изучаешь другие языки…
— Да ты тут при чем? Ладно, оставим этот разговор. Бог с ним, изучу я английский… Ну, а что же «азиаты» молчат? Или господин Пашино тоже из благих намерений задерживает наш гонорарий?
— Петр Иванович прислал письмо. Вчера я получил, — сказал Серафим. — Пишет, что отметили выход первого номера. Пили, говорит, за наше здоровье.
Ядринцев покачал головой, усмехаясь:
— Надо же, пьют за наше здоровье… — Вскинул голову, глянул на Шашкова. — А может, вернее-то: за наш счет? Ну, спасибо, спасибо! Будешь ответ писать, скажи, чтобы впредь, когда будут пить за наше здоровье, пусть высылают нам хотя бы на закуску…
Когда уходил, Серафим тронул его за руку и мягко, почти просительно сказал:
— Может, возьмешь немного денег? У меня сейчас есть. — Вдруг порывисто обнял за плечи, притянул к себе. — Да перестань, перестань хмуриться. Все будет хорошо.
— Будем надеяться…
Ядринцев шел по улице, распахнув пальто, заложив руки в карманы, щурясь от яркого солнца. Теплынь. Снег блестит, искрится, а у него на душе — мрак. Что с ним происходит? Так ли уж все плохо? Его печатают. Книгу о каторжной общине обещают издать. Чего еще? И до весны вот дожили… На этой мысли он точно споткнулся, шумно и глубоко вздохнул, от свежего хмельного воздуха слегка кружилась голова. И вдруг понял, догадался: потому и худо ему, что весной, как никогда, испытывает он тягостное положение невольника, острое желание вырваться отсюда, уехать, на крыльях улететь… Желание и невозможность — болью отзываются в душе.
Весной, когда наступали оттепели, оживала природа, наполняясь новыми силами, душа его разрывалась на части… И спасти ее, душу свою, он мог лишь одним — работой, беспощадным, изнурительным трудом. Иначе — гибель. «Надо работать, — и на этот раз он решил, — работать, несмотря ни на что».
Хандра постепенно проходила, руки снова тянулись к перу и бумаге — жажда спасительного труда охватывала его, усаживала за стол, переходила так же постепенно в чувство взволнованной приподнятости, нетерпения… «Надо работать — это главное, — говорил он себе. — Надо работать!»