реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Евдокимов – Колокола (страница 3)

18

У стойки темной грудью громоздилась просвирнинская артель, пожирала закуску, лазила руками в тарелки, опустошала графины, роняла и била посуду, харкала и сплевывала на пол, топталась на плевках -- и гомонили между собой, не глядя ни на кого в трактире.

Потом артель проходила на чистую половину. Шестерки таскали туда графины, бутылки, подносы с закусками. Рявкала трехрядка просвирнинского музыканта Сашки Кривого "Дунайские волны" и наполняла кабак плачем и стенанием. Просвирнин запевал, артель подхватывала -- начиналась гульба. Из кабака, кто поосторожнее, поспешно уходили.

Иногда уходить не удавалось. Просвирнин рассаживался у стойки и никого не выпускал. А то обходил столы, всматривался в лица, наклоняясь низко горящими глазами, поднимал руку и бил. Завязывалась драка. Бились кулаками, стульями, выхватывали ножи, валили на пол, хрипели на полу и топтались ногами.

Трактир пустел. Тогда Просвирнин подходил к кабатчику, накренясь вперед своим широким, как полотнище дверей, телом, как бы гладя, брал его за бороду, всматривался в открытые глаза, убегавшие в сторону, и шипел, злобно беснуясь:

-- Зов-в-и полицию! Кабатчик робко делал улыбку. Как собака перешибленной лапкой, махал рукой и выдавливал подобострастно:

-- Куда уж, Иван Иванович? На друзей жалоба -- срам.

Просвирнин держался за бороду, скрипел всеми зубами, подрагивал лицом и быстро отдергивал руку. Кабатчик вытирал на лбу пот, метался за стойкой, переставлял посуду, выдвигал кассу в замешательстве, звенел рюмками.

Просвирнин молча качался у стойки и, наконец, протягивал поверх графинов и закусок темную и грузную ладонь.

-- На артель царских!

Кабатчик радостно совал кредитку и пожимал лапу, со смешком закрывая ее своей ладошкой. Сашка Кривой играл марш, шестерки распахивали двери, и артель гуськом вышагивала на улицу. Так Просвирнин поочередно обходил все кабаки и трактиры на Зеленом Лугу, на Числихе, в Ехаловых Кузнецах.

Хмуро и молчаливо бил он кувалдой весь день в кузнечном цеху после бессонной ночи, пил жадно воду из бачка, глядел на горящее железо красными глазами и косился на бригадира.

В шесть часов за проходной будкой собиралась из разных цехов его артель и вместе шла в город.

Ночью к ней прибавлялись свешниковские, бурловские и мушниковские. Артель выходила на гулянку.

Была у Просвирнина журжа -- Аннушка, мойка на винном складе. Девушки бегали от Просвирнина. Увидал он Аннушку на улице и стал ходить за ней неотступно. И пьяный и трезвый болтался у ворот Аннушки, сидел на мостках и поджидал, опустив голову в землю, просиживал ночи, бил у ней стекла, ломал палисадник. Потом пришел к ней ночью и сделал ее своей журжей. Аннушку утром вынули из петли -- отходили. А на другой день она сама пришла к Просвирнину и осталась у него.

Когда приходил Просвирнин в ярость на улице, перегораживала его артель поперек улицу, разгоняла гулянку, била и громила кабаки, разворачивала перила -- бежали бабы к Аннушке и звали ее.

Аннушка торопилась с бабами... Тогда люд смеялся. Просвирнин останавливался с занесенной рукой, оглядывался по сторонам, застенчиво улыбался, утихал, охватывал огромной рукой за плечи маленькую, как девочку, Аннушку и, покачиваясь, смолкая, ступая в короткий шаг с ней, уходил.

-- Что подол делает! -- гоготал люд сзади. А потом нещадно били Кукушкина, Клёнина, отрывали планки у гармоньи Сашки Кривого, выдергивали волосы у Алешки Ершова, гнали их с улюлюканьем и гамом вдоль улицы. Ребята на подмогу отцам пуляли по ним из рогаток, бабы кидали чем попало и визжали.

Потом приходила расправа с обидчиками. Просвирнин вымещал за товарищей: пускали в ход ножи, трости, кастеты, проламывали головы, дробили ноги, укорачивали жизнь. Били заодно городовых, отнимали шашки и ломали, били проходящую публику, стаскивали извозчиков с сиденья, гоняли по улицам на извозчичьих клячах, бросая их у кабаков, попадали в участки, где их, в свою очередь, в холодных били пожарные.

После побоев подолгу отлеживались на квартирах и сидели неделями в арестном доме на Кобылке.

Стихала тогда жизнь на Зеленом Лугу, на Числихе, в Ехаловых Кузнецах, мирно и трудно катясь надсадной работой, плясками, песнями... Аннушка ходила -- краше в гроб кладут.

Но дни прятались за дни. Будто на многих тройках с колокольцами, с ширкунцами вдруг вырывался Просвирнин из-под запора и наверстывал потерянные драки, буйства, поножовщину.

-- Вышел! -- говорили на Зеленом Лугу, на Числихе, в Ехаловых Кузнецах.

-- Изводу на него нет!

На всех фабриках и заводах раздавался гул от первой ночи, повисали над каждым угрозы расправы, страха, тревоги. Из месяца в месяц, из года в год.

Егор работал с Просвирниным на железной дороге в мастерских. Цехи были рядом: токарный и кузнечный.

Еще не освоился Егор в мастерских, но уже знал всю подноготную Просвирнина: нашептали товарищи, наговорили ночные крики на улицах. А на пятый день Просвирнин подошел в перерыв к станку и сказал:

-- С тебя, Яблоков, надо литки с поступлением! Ставь четверть! В получку разопьем. Иде-ет?

Токаря кругом засмеялись.

-- Дешево и сердито, -- продолжал Просвирнин. -- Без отступного ничего не выйдет.

Егор близко всмотрелся в Просвирнина и ответил:

-- Я не пью.

-- Мы за тебя выпьем. Верно, ребята? Токаря снова засмеялись, но ничего не сказали.

-- Так приготовляй четверть, Яблоков, -- уходя, кинул Просвирнин, -- дожидаться будем. Не ты первый, не ты последний. Порядок такой.

Егор усмехнулся.

-- Посуленного три года жди. Не пришлось бы тебе, Просвирнин, из своей четверти наливать!

-- Поглядим ужо! Токаря обступили Егора.

-- Черт с ним -- поставь! Беда будет!

-- Со всех берет. Изувечит разбойник. Все откупались. Раз пристал -- не отвяжется. Ты не знаешь его. Плюнь! От греха подальше.

Егор твердеющим голосом заговорил:

-- Нет, ребята, этому потакать нельзя. Свой со своего тянет. Его надо в выучку. Он на испуг берет.

Проходила получка за получкой. Просвирнин приставал. Пьяный поймал Егора на улице и затащил к себе. Дома обхаживал Егора.

-- Ты со мной подружись, Яблоков, -- бормотал он, -- я за тебя, ты за меня. В кулак зажмем завод, как у Аннушки!

-- Ты и так завод в кулаке держишь, -- отвечал Егор.

-- Один ты покориться мне не хочешь. А я тебя согну. Честное слово, согну. Ты передо мной, как моля перед щукой. Я заглотну тебя.

-- Костей во мне много.

-- А я костоправ. Чавк, чавк и -- готово.

И когда Егор вырвался от Просвирнина, тот высунул голову в окошко и долго глядел ему вслед пьяными глазами, будто примеривался, с какого места лучше схватить Егора.

На другой день Егор встретился с Аннушкой. Остановились. Встретились еще раз. Поговорили. А потом зачастили встречаться, держали друг друга за руку и не могли накупаться: он в серой, она в синей воде глаз. Люди увидели. Сказали Просвирнину. Тот приметнее заскользил взглядом по Егорову лицу, а взгляд -- будто уголь горячий выскочил из красной топки.

И началось: артель на артель -- артель Яблокова, артель Просвирнина. Аннушка с фонарями на лавочке у дома сидела, а из окошка с нее глаз не сводил Просвирнин, травинкой доставал до щеки. Вдруг затихло на Зеленом Лугу, на Числихе, в Ехаловых Кузнецах после фонарей Аннушкиных, будто шайку свою распустил атаман. Целый месяц Просвирнин ни с кем не сказал на заводе слова, не вядали пьяным на улицах, сидел дома сидень-сиднем.

-- Очухался, дьявол!

-- Стережет Аннушку.

-- Аи да Яблоков!

-- В середку ударил.

-- Просвирнин -- хуже болезни у нас. Сторона наша -- из-за него двор нечищенный: вывозить надо. Зажал, прохвост, всех кучей и в одиночку, как лед в половодье в зажорах.

-- Ведь выйти, ребята, нельзя без опаски! Бабы будто запрещенные с сумерек носу не показывают на улицу.

А Просвирнин с артелью опять забушевал. Вырвался с черной половины на бульвары, выкорчевали в ночь все скамейки, покидали в канавы, повыдвигали вверх тормашками на дороги и кресты, перегасили фонари, пооборвали телефонные проволоки и переплели улицы.

Утром водили на допрос. Никто не показал против.

Обошлось.

Он гулял, а Аннушка, видели, к Егору ходила: полушалок на глаза.

Глава третья

С субботы на воскресенье занабатили на Подоле, на Крови, в Рощенье.

На Числихе из окошка через дорогу баба на ухвате горшок соседке в окошко подает: не дома -- растопка огню. Занялась улица, будто прострелило огнем целый порядок, а крыши тут и там повязались красными платками. Побежал народ с ведрами, с пожитками, с малыми ребятами на руках; Иван Просвирнин в вышибленное окно выкидывал Аннушке всякую рухлядь; напротив затягивали домишки мокрой парусиной.

Огненный паводок разливался без уема, как чарымские воды весной.

В улице было тесно от народа. Вместе с другими заводскими Егор едва волочил ноги от усталости. Аннушка сидела на своем скарбе и мельком, когда проходил он с кладью, касалась серыми дозорами глаз до его темных от сажи рук и разорванного пиджака. Проходил мимо Просвирнин с вещами. Аннушка глядела на его круглые кривые ноги, уминавшие развороченный фашинник. Он косился на нее острым зовущим взглядом.

Из города любовались на алые крылья зарева: каждый год горели Зеленый Луг, Числиха, Ехаловы Кузнецы. Побаивалась ходить благородная публика на черную сторону! Посылала пожарные машины. Пожарные гнали из города с колокольцами и трубили в медные рога. На мосту у бульвара машина села колесами в деревянную труху, лошади вырвали передок и проскочили, в переулок без машины. Пожарные побежали за лошадями, тпрукали, шатались из стороны в сторону факелы, как пудовые свечи в церкви, и поджигали ночную темноту. Другая машина по кальям и вымоинам ползла в объезд с Кобылки, доползти не могла. А Числиха горела не торопясь, выгорала сколько надо.