Иван Евдокимов – Колокола (страница 15)
-- А идет! А идет!
И опять начались те же неверные, обманчивые будни.
Чаще и чаще не слушалось Саввы сердце. Оно как бы вываливалось в подмышку припухлым мешочком и отстраняло от тела левую руку. Сердце вдруг переворачивалось в груди и кидалось в голову комками крови, названивало в ушах далеким звоном с островерхих колоколен. А главное, оно мешало ходить. Савва застревал на заборах, сваливался с них и не мог встать, отползал в бурьяны, лопухи. Сыщики ходили рядом, а он пригибал к земле голову. И глаза всплывали обидными лужицами слез.
Сердце ненадолго угомонялось. Савва опять кружил, неся легкое бремя любимых забот и тревог, неделями, месяцами, годами... И не доносил.
Июльский зной был, как костер: палило сверху, палило снизу. Сверху тяжко дышало рыжее, плавкое солнце -- львиная голова с огненной бородой:
Рыжий красного спросил:
"Где ты бороду красил?"
"Я на солнышке лежал,
Красной бородой дрожал!"
-- а снизу пыль лежала густая, зола-перекаль, пылила, порошила горячим паром, обдувала Савву под рубашку, осаживалась на шее жгучими каплями солнечных рос. В гостинице "Золотой Якорь" остановился коммивояжер завода "Шарикоподшипник". Он внес в номер маленький чемодан и футляр с мандолиной. В первый день коммивояжер выходил и вернулся поздно домой: бегливая, настойчивая работа коммивояжерство! И не играл на мандолине. Утром он долго не вставал, с завязанным горлом пил чай -- и опять лег.
Сердце у Саввы лезло в подмышку, грудь теснило и распирало. Будто хотели разорваться ребра.
Лакей тревожно заглядывал в двери. Савва поманил его рукой, одними пальцами, и прохрипел:
-- Доктора... не зовите. Это -- припадок... Это пройдет само... Завтра встану.
Ночью он держался застывшими руками за кровать, отгибал голову на подушке, пережидая редкое и больное дыхание. Сердце то стучало колотушкой и поднимало левый сосок мелкой и сильной дробью, то замирало, ноя... И тогда холодная зимняя вода катилась по телу... Забытье и затишье сменялись кашлем, хрипом, клокочущим в горле воздухом, бившимся в раскрытом подавившемся рту. В забытьи повторялись сны старые, привычные, пугающие. И еще тяжелей, невыносимей было просыпаться от них и корчиться в золотом электрическом свете. Нога свалилась с кровати... Ей было холодно. Но Савва не мог отделить ее от пола.
Время ночное, как долгий путь в темноте. Савва все шел-шел-шел -- и не мог дойти.
И вдруг в уши ему звонко, переливчато, с перебоем, ударил звон. Он раскрыл глаза, пошевелил пальцами, легко и свободно вздохнул, понял: звонили к обедне у Афанасия Александрийского, на Сенной. Коридор проснулся. Лакеи стучали чайниками. На подносах дребезжали и стеклянно звенели стаканы. Шаг лакейский -- торопкий, шаркающий, мешался с шагом грузным, приземляющим, богатым шагом...
Савва сел на кровати -- и тогда снова перекувырнулось проснувшееся сердце, завозилось в клетке большой запертой птицей, затрещало и замахало и забило птичьими крыльями. Савва обессилел и вытянулся в Удушье.
Очнулся на полу. И опять звонили жидким звоном, Савва понял: звонили ко всенощной.
Савва осторожно поднялся на ноги, прошелся по комнате, задохся, не веря, боясь своих шагов, -- и стал медленно одеваться.
Держась за перильца, Савва спустился по лестнице.
Савва огляделся у калитки желтенького дома на Козлёне.
-- Зелюк, -- тихо сказал Савва в угловой маленькой комнатушке, -- я, кажется, умираю... Сердце... Я в "Золотом Якоре". Следи... Когда умру, сообщи в областной комитет. Пускай посылают другого. Береги технику...
Зелюк засуетился, забегал по комнате, усаживал на стул опухшего и одрябшего Савву. У него дрожали большие красные губы, глаза отчаянно бегали на гипсе лица.
Савва дрогнул голосом:
-- Прощай, Арон! Кланяйся ребятам... всем. Хвоста не было за мной...
Они обнялись и поцеловались... Зелюк забормотал:
-- Савва... Савва... оставайся... у меня... я... провожу тебя...
Савва укоризненно покачал головой и пошел, трудно передвигая ноги. Зелюк кинулся на кровать, свернулся калачиком и закрыл голову подушкой. Подушка покачивалась и пищала жалобным тоненьким плачем.
Ночью Савва умер.
Зелюк с утра сидел в Пушкинском сквере, напротив "Золотого Якоря". На широкой площадке, окруженной подрезанными, как огромные шапки-боярки, вязами, дети водили хоровод.
Маленький, будто кролик, мальчик тихо запевал:
Как у наших у ворот
Муха песенки поет,
Муха песенки поет,
Комар музыку ведет.
Аи люли, аи люди!
И хор подхватывал с восторгом, с печалью:
Комар музыку ведет...
Зелюк вслушался, не мог оторвать глаз: ему было не по себе. А мальчик поднимался голосом кверху, как по ступенькам:
Стрекоза плясать пошла,
Муравья с собой звала:
"Муравейка, милый мой,
Попляши-ка ты со мной!"
Ай люли, милый мой!
Зелюк положил рядом на скамейку книгу. И как быстро он захлопывал ее, упала сверху капля и брызнула от книги обратно в глаза.
Мальчик звонко, как сыпались серебряные деньги на плиты, тосковал:
Я и рад бы поплясать,
Да уж очень я устал.
Аи люли, я устал!
Все соломинку таскал
Из подвала в сеновал.
Хор забрызгал, заплескался печальным припевом:
Аи люли, в сеновал.
Дети молча завертелись, вытягивая друг у друга ручонки, медленно перешли к широкому усталому шагу, дрогнули на месте, как останавливаются карусели, передернулись раз-другой и вкопались в песок. Мальчик-запевала засеменил ножками из круга, вытирая потные щеки. Зелюк больше не смотрел и тер настойчиво и больно переносицу.
У парадных дверей "Золотого Якоря" привалились к столбам сыщики. Прошел внутрь наряд городовых. Потом подъехала с красным крестом карета. Потом широко раскрылись двери. Двое городовых выскочили из дверей, отогнули полотнища к стене и держали их. Савву, прикрытого пальто, вынесли на носилках, положили на мостовую, перехватились руками и стали вкладывать в карету. Подъезжали извозчики с биржи, подхлестывая лошадей.
Городовые отгоняли.
Карета отъехала. Городовые вошли обратно в здание. Зелюк подумал: "За-са-да" -- и улыбнулся горько. Площадь пустела. В Пушкинский сквер вошли два сыщика и сели в крайней аллее за сквозной решеткой.
Тут Зелюк заметил недалеко от себя: за вязом сидел человек и насмешливо косил на него один глаз. Зелюк принужденно зевнул, потянулся, взял книгу и близко подошел к хороводу. Зелюк постоял, скучая, скользнул глазами в жадные глаза сыщика и вышел на площадь.
Зелюк шел не оглядываясь и вел за собой сыщика.
Ночью колыхалась и жалобно пищала подушка в желтом домишке на Козлёне, и красные маленькие глазки глядели упорно, сиротливо в тихую темноту.
На смену Савве приехал Иван, он же Волк, он же Лука Будкин.
Глава третья
Упала лампада на проржавевшей цепи в спальне генеральши Наседкиной. Лизнуло шторы, обои, мягкое -- и заполыхало! И потекла красная плавь по паркетным полам, под плинтуса, под переборки, открыла внутренние двери, проглотила портьеры и заохала по комнатам большими красными кострами, затрещала сухо, отчетливо, неумолкаемо. Собаки подняли лай, кидались в окна. Кошки заныли на подоконниках. Горничные выскочили с криком на улицу.
Тут Сидор Мушка, дремавший у будки на лавке, раскрыл глаза и увидал на месте дома генеральши Наседкиной огромный красный фонтан. Забили в набат. На каланче вертелся фонарь. Через площадь бежал люд, запинался, падал, вставал -- и бежал снова. Мушка кинулся в будку, затопал оттуда с медной трубой -- и затрубил тревогу. Соседи генеральши Наседкиной вытаскивали вещи через окна и двери и складывали на площади. Из улиц, выходивших на Толчок, вынеслись с факелами пожарные -- верховые -- и подскакали к пожару. Погодя загремели пожарные дроги, лестницы, багры -- и медные, покрасневшие щеками пожарные машины выкатили на площадь. На огонь сразу бросились с рукавами, лестницами, баграми.
Генеральша Наседкина приехала из гостей и на всю площадь закричала: