18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Акулов – Скорая развязка (страница 2)

18

Если осень выдается покладистая, то над поселком до самых заморозков стаями будут носиться дрозды, — птица шумная и прожорливая. Им вольготно, пока они вчистую не оберут весь рябинник в окрестных лесах да и в самом поселке.

«Так же вот и снегири, — рассуждает Седой. — Кажется порой, что в метельных-то снегах за околицей сгинуло все живое, и вдруг, как ласковая весточка оттуда, — пара красногрудых снегирей. Он так и горит весь свежим, ярким огоньком, — она много скромней, но оба важны, степенны и молчаливы, будто все они знают и между собою у них все обговорено. Прилетают они в поселок обычно перед сумерками, когда начинает намораживать. Знают ли они, какая это будет для них ночь? Должно быть, знают, иначе откуда же то спокойствие, с которым они сидят и обклевывают кусты сирени. «Эх, — думает Степка, — побывать бы с ними в этой ночи, то-то нагоревался бы». Только при одной этой мысли лицо Степки обдает ледяной снежной пылью, и он даже вздрагивает.

Но вот пришло предзимнее непогодье, и парк совсем оглох, затяжелел под какими-то оседлыми, холодными дождями. Деревья, пролитые до черноты, зябко поникли. У Седого не было ядреных сапог, и дорога в лес была ему заказана. Он неторопливо ждал прихода зимы, когда установятся солнечные морозные дни и можно будет гонять голубей. Но осень тянулась нескончаемо долго, и Степку начинали одолевать странные мысли, в которых он путался и не мог разобраться. «Зачем все это? Осины, березы, ели? Весна, зима, лето? А осень совсем ни к чему. Житье, пожалуй, только и есть перелетным птицам: они не видят мокра, слякоти, промозглых ветров. Прилетели, пожили в тепле и опять к теплу. Уехать бы, что ли, куда. Убежать. Ведь есть же где-то живые места — гляди не наглядишься. А мы — Сибирь. Да разве навечно-то уедешь. Домой все равно потянет, все бросишь и воротишься. А зачем? Какой силой? Никто, поди, не скажет. Вот батька, пожалуй, знал, может, потому и говорил матери: «Слышь, Даша, давай уедем. Провались он к черту, наш Пеньковый поселок. Вьем веревки себе на шею». И уехали бы, Степка уверен, да заболел батя и не поднялся.

Перебирая и сортируя свои неукладные мысли, Степка не заметил, как в класс пришел Агофангел Андреевич, учитель рисования, бритоголовый, с красным мясистым лицом и всегда влажными, воспаленными глазами. Правый рукав его пиджака заправлен в карман — у него нету руки. Под мышкой левой — принес деревянную, будто оглоданную, пирамидку, полуведерный без крышки медный чайник и граненый стакан мутного стекла. Все это разместил на стуле и легко поднял на стол.

Почти под каждый шаг плотно закрывая глаза, прошелся между рядами, от задних парт оглядел выставленные предметы и разрешил рисовать их на выбор. Ребята достали альбомы, тетради, листки, и большинство, облюбовав чайник, взялись за карандаши. Постояв у задней стены, откуда хорошо видно прилежание каждого, Агофангел Андреич известил:

— Главное в рисунке, ребятки, свет и тени. Э-э… — остановил он кого-то, — а вот линейка-то уж совсем ни к чему. Убери. Убери. Для глаза, ребятки, прямых линий не бывает.

Потом он пошел от парты к парте, наклоняясь к рисункам ребят, горячился и мигал совсем часто.

— Ну это, братец, ни в какие ворота: чайник на гуся смахивает.

Класс захохотал.

— А ты вот, Катя, уж я говорил, чувствуешь свет, но предмета на твоем рисунке нету. Да, нету. Ты сиди, сиди. — И, обращаясь ко всему классу, поднял тяжелую, сильную пятерню: — Ты, перед тем как рисовать, ощупай предмет, взвесь, обнюхай…

— Я обнюхаю, можно, Афангел Дреич? — сорвался с места Генка Вяткин, первая выскочка в классе.

— Чудак-рыбак. Ты глазом взвесь. Пытливому глазу все доступно. И помни, у всякого предмета есть своя душа. Да, да, и у чайника есть. Ведь он живет, чайник-то, и вдруг бы без души. Так не бывает. Если художник сумеет уловить душу предмета, предмет оживет в его рисунке. Душу ищите, ребятки.

Прожогина совсем не интересовало рисование, и слова учителя не достигали его сознания. Он почти безотрывно глядел в окно и слышал, как сторожиха Полечка шаркала метлой по дорожке, разметая опавшие листья, как, скрипя колесами, подъехала к крыльцу телега, — это завхоз привез из поселковой столовой обед, слышал, как фыркает лошадь, как завхоз и Полечка оба кашляют и сердито переговариваются, а в голых тополях, у самых окон, трещат сороки, воровски снуют по нижним сучьям. Но когда Агофангел Андреич сказал, что у каждого предмета есть душа, Степка так и встрепенулся. Он ни от кого еще не слыхал таких слов, а сам никогда бы не додумался до этого, но был уверен, что давным-давно знал: у всего на свете есть душа. Степка с немым восторгом глядел на учителя и первый раз заметил, какое доброе и хорошее у него лицо. «Да как же, как же по-другому-то, — горячо соглашался с ним Степка. — Вот мудреное ли дело — подшить валенок, а ведь с иголкой-то каких слов не наговоришь. Значит, что-то затаено в ней, в этой железке. А деревья. Ежели ты с топором, оно уже вздрагивает. Да и мужики напраслины не скажут, подрубленная-де лесина завсегда со стоном валится…»

Еще в полдень, возвращаясь из школы, Степка заметил, что в березы на окраине поселка набилось множество воронья. Они исходно кричали, перелетали с места на место, сбивали крыльями и осыпали на землю сучки и древесный сор. Что это они? — остановился Степка и долго глядел на встревоженный птичий грай. А вечером мать жаловалась на ноги и, натирая их настойкой редьки, приговаривала:

— Знать, Степка, пасть зиме, — изломило мои ноженьки. Уж это верно, к первоснежью.

— И вороны в березах орут неполадомски.

— Для них, Степа, крайний срок. Они ведь тоже небось когда-то были прилетными, это уж потом взяли да и забыли обратную-то дорогу, а пору отлета помнят. Горюют. Но покрова пройдут — они и уймутся. Притихнут.

— Знают они, что ли, когда эти покрова?

— А то не знают. Бабка, моя-то матерь, вещуньями их звала. Они зря кричать не станут.

Ночью в самом деле на сырую землю, считай не гостем, пал глубокий снег. Ребятишки утром шли в школу вброд: начерпали полные пимы и натащили снегу, выстудили всю школу.

Седой радовался зиме, будто пришла и его пора лететь куда-то, и мучился над тем, что никак не мог вспомнить, куда зашвырнул свои лыжи. «Если во дворе бросил, так и утащить могли. В поселке это дважды два».

— Прожогин, — оборвала Степкино беспокойство Евгения Матвеевна. — Уснул, что ли? Вопрос, говорю, повтори.

Степка встал, поджал губы, потупился.

— Все галок считаешь, — с веселой укоризной отметила Евгения Матвеевна, — Ступай к доске. Кто повторит вопрос Прожогину?

— Я, — раньше всех вскинулся с рукой Генка Вяткин и, не заботясь о том, разрешено ли ему говорить, затараторил: — Что такое рельеф и какие виды его вы знаете? Рельеф — это часть поверхности…

— Хватит, хватит, — остепенила Вяткина учительница. — Садись, сказано. Слушаем, Прожогин.

Степка все знал про рельеф и не торопился — не салага же он рвать с копыт. Но девчонки, предвкушая конфуз переростка, запереглядывались с ехидным смешком. Заегозился на своем месте и Генка Вяткин, выставил на парту локоток с чернильной ладошкой. «Ты у меня огребешь», — погрозил ему Степка глазами и, видя, что пауза опасно затянулась, стал отвечать.

Евгения Матвеевна как-то боком, вроде опасливо двигалась по классу туда и сюда, а в тонких пальцах своих крутила и крутила указку. На синих губах ее тлела неизъяснимо тихая улыбка, решительно не связанная с уроком. Степка поглядел на ее плоские и скудно подрумяненные щеки, на ее едва приметную улыбку и что-то понял, смутился. Когда учительница подошла к столу и оказалась к Степке открытым боком, он въяве увидел: она так держала свои руки и указку, чтобы прикрыть ими свой заметно выпятившийся живот. Далее, во все время пока стоял у доски, ни разу не поглядел в сторону учительницы, остро жалея ее какой-то злой и беспощадной жалостью.

— Ставлю тебе, Прожогин, хорошо. Уж что хорошо, то хорошо. Только у возвратных глаголов не смягчай окончаний. Понял? Прожогин?

Но Степка не отозвался, направляясь к своей парте однако попутно корешком своего дневника все-таки стукнул по голове Генку Вяткина и обозвал его Стервяткиным.

И опять сел к окну, стал глядеть на улицу. Деревья, кусты, стены рубленого сарая, сани возле него, с поднятыми оглоблями, поленницы дров, укладенные вдоль забора, и сам забор, местами упавший, и колодец, с большим колесом и веревкой, и сторожиха Полечка, которая теперь достает бадью и вертит колесо, и даже рыжая, школьная собачонка Мошка — все заснежено и подернуто изморозью. Все глядится каким-то удаленным, будто отодвинулось и уменьшилось. И опять, как уже было когда-то, от снегов и белого размаха Седого охватила нетерпеливая восторженная радость.

На уроке зоологии в этот день Степку ожидало расстройство: учительница Мария Семеновна стала доказывать ребятам, что у скотины, например, у коровы или борова, есть только инстинкт и совсем нет ни капельки ума. «А у самой-то много? — сразу осердился Степка и про себя стал яростно спорить с училкой. — Конечно, какой, скажем, спрос с борова, — у него одна-единственная забота — набить утробу, но даже и он не на всякий корм набрасывается, а выбирает, чушка, что послаже. Стало быть, шурупит же малость. Ну, ладно, боров, он на всем готовом, и думать ему не приходится. А птахам, особенно мелкоте, тем без рассудка просто хана».