Иван Акулов – Скорая развязка (страница 4)
«Охотник и есть, — еще раз утвердился Степка, понаблюдав за игрой глаз учителя. — Так и впился. Сильный, здоровый, а она у него хилая и вся синюшная. — Степка вспомнил беременную жену Михаила Ивановича, учительницу географии Евгению Матвеевну, и опять пожалел ее той же злорадной жалостью: — И чего нашла в нем? Такой-то всю кровь выпьет…» Степка даже сморщился, представив, как Евгения Матвеевна подносит свои губы к вечно сыроватым — думалось Степке — усам мужа.
— Двойка, Солодова, — объявил наконец Михаил Иваныч и вслед зачем-то упрекнул ее: — Не о том думаешь, Солодова.
Ульяна, сев на место, обмахнула тетрадью горячее лицо и вытерла вспотевшее переносье платочком, который достала из рукава кофты. Затем, спрятавшись за крышкой парты, стала натягивать на колени подол юбочки. «Только и знает уколоть: не о том думаешь, Солодова, — сердито повторяла она слова учителя и вдруг возразила ему: — О чем знаю, о том и думаю. И все равно ненавижу», — несвязно, но упрямо твердила она сама для себя, соединяя в одно ненавистное — учителя, его математику, свои колени и свое лицо, которое, чувствовала она, было залито предательской краской.
А Михаил Иваныч, пугая учеников и наслаждаясь этим, обежал глазами класс и вдруг увидел в последнем ряду, у окна, белобрысого мальчишку, который, привстав из-за парты, что-то завороженно разглядывал на улице. Учитель незаметно подошел к Прожогину и через голову его тоже уставился в окно. По заснеженной и плохо разгребенной дорожке, что меж деревьев вела к сараю, неспешной рысцой двигалась связка заиндевевших собак. Замыкал ее крупный поджарый пес, лобастый, волчьей масти. Он с трудом поспевал за свадьбой на трех ногах и, видимо, уже до того вымотался, что часто спотыкался и хватал снег раскаленной пастью.
Следом за учителем к окнам потянулся весь класс, но Михаил Иваныч суровым взглядом осадил ребят, а Прожогина, надеясь увидеть его растерянное лицо, вкрадчиво спросил:
— Может, пойдешь и примешь участие?
— Да уж я бы им дал. — Седой сел и сердито отвернулся от окна, лицо у него было хмурое, белесые брови сомкнулись.
Учитель удивился, что мальчишка не оробел перед ним, вероятно, переживал какие-то важные мысли, и под влиянием этой догадки строго осудил себя: «Вульгарно у меня получилось. Нехорошо. Совсем нехорошо». И чтобы скрыть свое смущение, повысил голос:
— Тебе не кажется, э-э…
— Прожогин, — подсказал Генка Вяткин.
Михаил Иваныч хмыкнул без удивления, не одобрил тем самым подсказку Вяткина.
— Хм. А тебе не кажется, Прожогин, что ты забылся, где находишься?
— С этой скотинкой по нужде все забудешь: нашли время гулять.
И опять учитель был озадачен деловитой строгостью ученика и на сей раз не сдержал интереса:
— Что случилось-то, может, объяснишь?
— А без того неясно, что ли: щенки же околеют. Где им в морозы выжить.
— Ты погляди-ка, какая дальнозоркость, — Михаил Иваныч, как всегда, подправил усы указательным пальцем и в задумчивости оставил его на губе. Вернулся к столу, продолжил урок, но случай с Прожогиным не шел с ума. «Напрасно затеял я с ним весь этот разговор. Потом бы надо, после уроков. Вот пойди пойми их, нынешних деток. Нехорошо все. Одно слово — нехорошо».
В учительской с одним длинным столом под рваным и залитым чернилами кумачом было накурено и душно, пахло сухой бумагой, клеем, пудрой, нагретой меховой одеждой. Круглая в железе печь была так натоплена, что пыхала жаром, от которого на доске объявлений, висевшей рядом, трепетали бумажки.
С урока Михаил Иваныч пришел расстроенным, не зная, надо ли рассказывать учителям о случившемся с ним. Он зачем-то вымыл под умывальником за печкой руки, заглянул в расколотое зеркало, висевшее у дверей, и вдруг остро захотел курить. Он никогда не брал с собой в школу папирос и в спокойные дни хорошо обходился без курева, но сегодня не мог себя осилить и пошел к завучу, Зинаиде Яковлевне. Она всегда сидела на переднем конце длинного стола и, желтая, сгорбленная, насквозь пропитанная табаком, резинкой подчищала расписание уроков. Увидев боковым взглядом математика и не поднимая глаз, подвинула ему под руку пачку «Беломора». Затем сдула с большого листа пепел и бумажную натертую резинкой пыль и прикурила от спички Михаила Иваныча.
— Вижу, вижу, — ласково погрозила она математику дымящейся папиросой. — Казус какой-то? Вы были в 6 «В»? Все ясно. Ничего, перемелется — мука будет.
Но бодрые слова завуча не успокоили Михаила Иваныча. Он, нервно ужав губы, прошелся вдоль длинного стола, у дверей зачем-то опять заглянул в расколотое зеркало и первый раз остался недоволен своими усами: черные и толстые, они показались ему тяжелыми и даже чужими. За большим шкафом, набитым старыми классными журналами, где учителя снимают валенки и верхнюю одежду, увидел Анну Григорьевну Эйсфельд, учительницу немецкого языка, которая стояла возле окна, у открытой форточки, и дышала острым морозным воздухом, запорошенным снежной пылью. Тугие каштановые косы у ней высокой короной уложены на голове, и все лицо ее с широким лбом, и высокая шея по-детски доверчиво открыты, чисты, свежи, еще совсем не тронуты жестким бытом школы. Михаила Иваныча так и потянуло к Анне Григорьевне, чтобы сказать ей о событиях в ее классе и еще о чем-то, чего Михаил Иваныч и сам не знал, но уже был смущен.
Откинув ситцевую захватанную занавеску, Михаил Иваныч, клонясь к умывальнику, сделал еще две торопливые затяжки и бросил в ведро окурок, через губу продул обкуренные усы и, стараясь не дышать, подошел к Анне Григорьевне.
— Все забываю его фамилию, — начал Михаил Иваныч, избегая взгляда собеседницы. — Белый весь… Да, да, именно он, Прожогин. Знаете, пересадить бы его от окошка, поближе куда…
— А что, собственно, случилось?
— Да нет, знаете, ничего особенного. В моем предмете он далеко не силен, а сидит там, на отшибе, собак считает за окошком.
— Но, судя по вашим оценкам, Михаил Иванытш, он не вызывает тревоги.
— Да, конечно, терпимо, но, однако…
— А што он, по-вашему, сам-то по себе?
— По-моему? Хм. По-моему, этот мальчик лучше всего знает то, чему мы его не учим. Вот именно. — Михаилу Иванычу понравился свой ответ, он сгибом пальца подправил усы и как бы стер легкую улыбочку с толстых губ.
— Я посмотрю, Михаил Иванытш. Может, и в самом деле есть смысл пересадить. А мальтшик, он может быстро понимать. Понятливый.
Ан на Григорьевна зябко пошевелила плечами и обхватила ладонями локотки своих рук, отступила от форточки.
— Смотрите, не прохватило бы вас, — позаботился Михаил Иваныч, щурясь, пристально рассматривал ее маленькое розовое ухо, вершинка которого была красиво прикрыта волосами, а в нежной розовой мочке трогательно запал прокол для сережки. Она чувствовала, что Михаил Иваныч что-то утаил от нее, и говорить с ним не было охоты.
— Товарищи, товарищи, — застучала по столешнице косо собранным кулаком завуч Зинаида Яковлевна. — Звонок был, скоренько, скоренько по урокам. — При этом она спешно оглядела и охлопала лежавшие перед нею бумаги и уже в дверях остановила математика: — Михаил Иваныч, спички-то. Прошу отдать.
— Да нет вроде, — отозвался Михаил Иваныч и, пропуская мимо себя учителей, ощупал свои карманы. — Грешен, Зинаида Яковлевна. Извините. Извините. Дурная привычка — прикарманивать чужое.
Он вернулся и положил перед завучем коробок спичек.
— Я краешком уха слышала ваш разговор о Прожогине. Правильно вы подсказали ей. Она молода — ей надо помогать. — Зинаида Яковлевна, держа спичку по-женски за самый кончик, чиркнула по коробку и прикурила потухший окурок. Мешая слова с дымом, уже вслед математику сказала: — Вот я и говорю, сорванец этот Прожогин. Ранешний. А чего ждать — безотцовщина. Я велю Анне Григорьевне пересадить его, и никаких больше.
И Степку пересадили на вторую парту крайнего от окон ряда. Любивший и привыкший наблюдать за жизнью улицы, он как бы ослеп, сделался совсем тихим и злым. Соседкой его по парте оказалась Ульяна Солодова, которая встретила Седого с едва скрываемым чувством брезгливого опасения и отгородилась локотком. Степке она всегда казалась большой, потому что на переменах на нее заглядывались и старались завести с нею разговоры парни из старших классов. Степка же всячески выказывал ей свое пренебрежение, в глаза называл ее Солодой и бесцеремонно залезал к ней в портфельчик, прятал ее тетради, пачкал своими ногами ее всегда туго натянутые чулки. Он с молчаливым упрямством вызывал ее на ссору, но Ульяна покорно терпела, а если им случалось встретиться в коридоре, совсем не замечала его.
На уроках пения музыкант Амос Амосович всегда вызывал к доске Ульяну и заставлял ее писать ноты, по которым ребятам предстояло разучивать новую песню. Пока Ульяна была у доски, Степка передвигался на ее место, шарил по ее книжкам, обернутым белой тонкой бумагой. Она не отрывалась от доски и даже не оглядывалась, но слышала боль своих книжек от прикосновения к ним Степкиных рук. Наблюдая за Ульяной, Седой однажды подумал: «Напрасно я так-то. Другая на ее-то месте давно бы растворила хайло шире банного окошка». Подумал и тут же усовестился своих мыслей.
Учитель пения Амос Амосыч, высокий, ширококостный старик, закрывавший свой лысый опрокинутый лоб мотками сивых волос, всегда приходил в класс со скрипкой в черном потертом футляре на старинных медных застежках. У него крупный, источенный жилками нос, большой рот и круглые, почти во все лицо, железные очки, дужка которых обмотана шерстяной ниткой и все-таки глубоко въелась в переносье. Через толстые стекла он видел только дальние парты, а ближние рассматривал исподлобья, поверх очков, и тогда можно было встретить его добрые, утомленные глаза. Брился Амос Амосыч с большими огрехами, только верхняя губа его, длинная и горбатая, была прибрана до синего блеска, и на ней копились капельки пота, когда он брался за скрипку.