реклама
Бургер менюБургер меню

Ислам Дахаев – Черные воды и Белые сады (страница 4)

18

Сперва слуги. Один упал в обморок в галерее с орхидеями, другой разбил стеклянную дверь, уверяя, будто видел, как лианы тянулись за ним “слишком быстро”. Потом госпожа Ирма исчезла на два часа в дальнем корпусе, а когда ее нашли, она сидела на полу среди белых камелий и с совершенно спокойным лицом отщипывала у себя от манжеты жемчужные пуговицы, складывая их в горшок с землей. На вопрос, что она делает, ответила:

— Возвращаю подкормку.

К утру два стеклянных потолка покрылись сетью трещин. Сигизмунд никого не подпускал к северным корпусам. Лорелея заперли в ее покоях, но она сама, как выяснилось, не очень-то стремилась выйти. Эдмунда же пригласили в кабинет.

Там пахло цитрусами, бумагой и чем-то резким, смоляным, словно дом решил, что с вежливостью пока покончено и можно перейти к более старым способам выражать недовольство.

Сигизмунд выглядел хуже. Нет, не потрепанно, не растерянно. Но в его безупречности появилась трещина, которую не скроешь ни осанкой, ни галстуком. Так иногда выглядит человек, впервые обнаруживший, что его собственный метод считает допустимым пожрать и создателя.

— Вы нарушили режим, — сказал он.

— Я поцеловал вашу дочь, а не выдернул центральную несущую балку.

— Для вас разница существенна. Для системы нет.

— Какой еще системы?

Сигизмунд несколько секунд смотрел на него, потом, видимо, решил, что игра в недоговоренность уже слишком роскошна при текущем уровне повреждений.

— Красота не возникает в вакууме, господин Эшенвальд. Она требует среды. Подчинения. Изъятия лишнего. Перенаправления роста. Контроля над светом, теплом, прикосновением, даже эмоцией. Моя жена создала вокруг Лорелеи замкнутый контур. Все, что могло нарушить линию, убиралось. Все, что усиливало, допускалось. Растения помогают. Они удерживают избыточное. Берут на себя. Смягчают.

— Вы сделали из собственной дочери ритуальный проект.

— Мы сделали из нее венец дома.

— Она человек!

— Именно потому и пришлось так много работать.

Эдмунд поднялся.

— Я увожу ее.

— Нет, — очень спокойно сказал Сигизмунд. — Не уведете.

— Попробуйте остановить.

— Уже пробуем. Вы, боюсь, просто пока не видите, в чем именно.

Он встал тоже и нажал на маленький колокольчик.

В кабинет вошла госпожа Ирма.

И вот это было хуже всего, потому что безумие, как и старость, особенно ужасает в людях, которые обычно так безупречно умеют держать подбородок. Ирма вошла в сером утреннем платье, прекрасная, бледная, с руками в перчатках. Улыбнулась.

— Милый, — сказала она мужу. — Я думаю, пора показать ему корни.

Ни один порядочный разговор не заканчивается после такой фразы чем-то приятным.

Корни оказались под северной оранжереей.

Там был спуск в подвальное помещение, теплое, влажное, освещенное белыми лампами. Вдоль стен тянулись резервуары с водой, трубки, сосуды, грядки с мхом и странными светлыми побегами, похожими на жилы. В центре комнаты, в огромной каменной чаше, лежала сеть корней. Толстых, бледных, влажных. Они пульсировали чуть заметно, как если бы под ними шло медленное дыхание. От них тянулись тонкие белые нити вверх, в перекрытия, в колонны, в землю, в дом, в теплицы. И среди этих корней, наполовину погруженная в их мягкую влажную массу, лежала детская рубашка.

Та самая. Из белой теплицы.

Эдмунд почувствовал, как холодеет позвоночник.

— Что это?

Ирма ответила с почти материнской нежностью:

— Основание.

— Основание чего?

— Привязи, — сказал Сигизмунд. — Контур должен был на чем-то держаться.

Он понимал уже и не понимал. Понимание, когда оно приходит слишком быстро, сперва выглядит как тошнота.

— Вы привязали ребенка к дому?

— Мы дали ей устойчивость, — поправила Ирма. — В детстве она была слишком чувствительна. Плакала от солнечного света, покрывалась сыпью от ветра, от человеческого шума у нее поднималась температура. Дом и сады приняли часть нагрузки.

— Это безумие.

— Нет, — сказала Ирма. — Это материнство, доведенное до профессионального уровня.

И вот тут Эдмунд наконец ударил Сигизмунда.

Удар вышел хорошим. Сухим, прямым, давно заслуженным. Старик отшатнулся, Ирма не вскрикнула, только посмотрела на Эдмунда с таким презрением, будто он пролил вино на редкий шелк.

— Я забираю ее, — сказал он. — Сегодня.

Наверху уже трещали стекла.

Когда он добрался до покоев Лорелеи, там пахло жасмином так густо, будто комнату собирались не проветривать, а хоронить. Она сидела на полу у окна. Волосы распущены. Платье смято. Глаза огромные.

— Они показали вам?

— Да.

— Тогда вы уйдете.

— Нет.

Она подняла голову.

— Вы должны. Пока можно.

— Мы уйдем вместе.

Лорелея покачала головой и впервые за все время улыбнулась по-настоящему горько.

— Вы все еще думаете, что это про стены. Господин Эшенвальд, это уже давно не про стены.

Она протянула ему руки.

На запястьях, там, где обычно кожу оставляют в покое браслеты и перчатки, шли тонкие бледные прожилки. Не вены. Не шрамы. Что-то среднее. Слишком ровные, слишком светлые, чуть выпуклые, как молодые корешки под тонкой землей.

— Когда мне было девять, мама сказала, что некоторые цветы, если их вовремя не подвязать, ломаются под собственной красотой. Я думаю, она имела в виду меня. Или себя. Или всех нас.

Он опустился перед ней на колени.

— Мы разорвем это.

— Тогда дом умрет.

— Пусть.

— И я могу с ним.

Он замолчал.

Есть такие мгновения, когда любовь, жалость и ужас стоят рядом, как три наследника у одного гроба, и каждый считает, что именно ему должно достаться последнее слово.

— Вы хотите жить? — спросил он.

Лорелея закрыла глаза.