Ирвин Уэлш – Три истории о любви и химии (страница 25)
– Я в футболе не очень разбираюсь.
– А эта группа вот,
Маленький сучонок начинает колдовать над моим членом. Я просто сижу и улыбаюсь, глядя на его бритый пидорский затылок. У меня, конечно же, не встает.
Он делает паузу и поднимает ко мне лицо.
– Не переживай, – говорит он, – такое со всеми бывает.
– А я и не переживаю, приятель, – улыбаясь, отвечаю я и протягиваю ему двадцатку – ну, за старательность и все такое.
Мужик из
– Знаешь, – говорит мне мой парень, – а я было подумал, что ты – коп.
– Ха-ха-ха… не-е, приятель, только не я. Мусора, они, конечно, стрем наводят, вот и все. А я, я похуже стихийного бедствия для тебя, вот как.
Какое-то время он глядит на меня с недоверием в глазах. Пытается улыбнуться, но пидорская рожа парализована страхом, а я хватаю его за тощую шею и с размаха трахаю больного ублюдка о торпеду. Что-то у него там лопается, и кровь хлещет по всей ебаной тачке. Я бью его еще, и еще, и еще…
– ТЫ, СУКА, ПИДОР ПОГАНЫЙ! ДА Я ВСЕ ЗУБЫ У ТЕБЯ ПОВЫБИВАЮ! Я ИЗ ТВОЕЙ ПАСТИ СДЕЛАЮ ПИЗДУ МЯГКУЮ, КАК У ДЕВЧОНКИ, ВОТ ТОГДА ТЫ МНЕ И ОТСОСЕШЬ КАК НАДО, БЛЯДЬ!
Я вижу перед глазами его лицо, этого парня из миллуоллских. Лионси. Лев Лионси, как они его называют. Он скоро выйдет. Мой пидор вопит, когда я трахаю его о торпеду, а каждый раз, когда я поднимаю его башку, начинает умоляюще скулить:
– Пожалуйста, не надо… Я не хочу умирать… Я не хочу умирать…
Вот теперь у меня встал как надо. Я натягиваю на себя его башку и трахаю, трахаю, трахаю его, пока он не начинает задыхаться и блевать, и его блевотина вперемешку с кровью льется мне прямо на ноги и яйца…
– ДАВАЙ, СУКА, НУ ПОКАЖИ МНЕ!
…крови гораздо больше, чем от Сучки, когда я трахаю ее во время месячных… и я кончаю, и перед моими глазами – Саманта, я кончаю прямо на лицо этого гомика… это все для тебя, моя девочка, ради тебя, но тут я понимаю, что на самом-то деле я кончаю прямо в башку этому окровавленному чудищу, этой вещи…
– АААААААААА, СУКА, ПИДОР ЕБАНЫЙ!
Я поднимаю ему голову: кровь, блевотина и сперма стекают тонкими ручьями прямо из его исковерканной рожи.
Я должен его прикончить. За то, что он со мной сделал, я должен его прикончить.
– Я научу тебя одной песенке, – говорю я, выключая магнитолу. – Понял? Не будешь петь, ты, жалкий йоркширский пуддинг, – вырву яйца и в глотку тебе затолкаю, правда, понял?
Он кивает башкой, жалкий подонок.
– Вечно пузыри пускаю…[12] ПОЙ, СУКА!
Он что-то там мямлит своими раздолбанными губами.
– В небесах они лета-а-а-ют, высоко… И, как мои мечты, растают и умру-у-ут… ПОЙ! И вечно прячется судьба, хоть я ее ищу по-всю-ду, вечно пузыри пуска-а-аю…
ЮНАЙТЕД!
Я даже вскрикнул, когда мой кулак врезался в его распухшее ебало. Затем я открыл дверь и вытолкал его наружу – в парк.
– А теперь проваливай, ты, извращенец долбаный! – кричу я ему, но он лежит себе и, по-видимому, уже ничего не слышит.
Я завожу машину, отъезжаю, но тут же сдаю назад, останавливаюсь рядом. Готов переехать ублюдка, честное слово. Но мне нужен не он.
– Эй, слышь, педрила, передай своему дружку-пиздоболу, что он следующий в очереди, бля!
У Саманты – ни рук, ни нормальных отца с матерью, росла в сраном детском доме, и все из-за какого-то богатого ублюдка-пидора! Но я-то знаю, что скоро разберусь со всем этим раз и навсегда.
Дома меня ждет новое сообщение на этом сраном автоответчике. Мамаша – никогда же мне не звонит обычно. Голос взволнованный, будто что-то серьезное стряслось:
– Приезжай срочно, сынок. Произошло ужасное. Позвони, как только появишься.
Вот возьми мою старушку – ни разу в своей жизни никому ничего плохого не сделала, и что она за это получила?
Да вообще ничего – полный ноль. А этот пидор, из-за которого детишки уродами рождаются, наоборот: у него самого и ему подобных ублюдков до фига всего. Я начинаю гадать, что же такое могло стрястись с матушкой, потом вспоминаю про отца. Старый синяк, если он мать обидел, если хоть пальцем до нее дотронулся…
Прошло три года. И вот спустя три долгих года он снова едет к ней. Разумеется, они несколько раз созванивались, но в этот раз она снова сможет видеть Андреаса. В последний раз они провели вместе уик-энд, единственный раз за пять лет их знакомства. Единственный уик-энд после той берлинской истории, когда они вдвоем умертвили малыша Эммерихов. Тогда Саманта почувствовала, как что-то надломилось в ней, и злые насмешки Андреаса вызвали в ней приступ агрессивной ярости. Ради него она была готова пойти на что угодно. И пошла. Кровь младенца – горькое вино причастия – объединила обоих в страшной преступной связи.
Самое смешное – она даже задумывалась: может быть, оставить ребенка? Она представляла, как они могли бы устроиться в Берлине, – просто еще одна теназадриновая пара, с ребеночком. Она бы ходила гулять с малышом в Тиргартен, греясь на ленивом солнышке берлинского лета. Но Андреас, ему было нужно, чтобы она пожертвовала ребенком и доказала свою преданность их общему делу.
Она убила ребенка, но часть ее погибла вместе с ним. Когда она увидела перед собой маленькое безрукое и безжизненное тело, она внезапно ощутила, что на этом кончается и ее собственная жизнь. А была ли она вообще? Саманта попыталась вспомнить моменты, в которые чувствовала себя по-настоящему счастливой. Они показались ей маленькими до неприличия островками отдыха посреди безбрежного океана душевной муки, называемого жизнью. В этой жизни не было места для личного счастья, оставалась лишь месть, снова и снова. Андреас утверждал, что они должны научиться преодолевать себя, выходить за рамки собственного эго. Буревестник не бывает счастлив.
Для Саманты это событие стало серьезным потрясением, почти два года она провела, считай, в кататоническом трансе. Придя в себя, она вдруг обнаружила, что больше не любит Андреаса. Более того, она поняла, что потеряла саму способность любить. И вот впервые за эти три года она встречается с Андреасом, а в ее голове – один лишь Брюс Стёрджес.
Она уже нашла Стёрджеса. Он уже принадлежал ей. С холодной отчетливостью она осознавала, что не испытывает больше никаких чувств к Андреасу. Ей нужен только Стёрджес. Он был последним.
Тот, другой, в Уэльсе, оказался легкой добычей. Он не подумал об охране. Они с Андреасом наблюдали за ним в деревенском баре. Тогда ей казалось, что будет страшно влезать через то маленькое окошко, но нет, страха не было и в помине. После той истории в Берлине страха больше не было.
Андреас стоял в дверях. Абсолютно отстраненно она отметила, что хотя волосы его и поредели, но лицо сохранило мальчишескую свежесть. На его носу красовались очки в узкой металлической оправе.
– Саманта. – Он поцеловал ее в щеку.
Она замерла.
– Привет, – сказала она.
– Почему такая грустная? – спросил он, улыбаясь.
Она посмотрела на него долгим взглядом.
– Я не грустная, – наконец сказала она, – я просто устала. – Затем, без тени упрека, она заговорила: – Понимаешь, ты отнял у меня больше жизни, чем вся эта теназадриновая компания. Но я тебя в этом не виню. Так и должно было случиться. Просто на меня это все так подействовало, такая уж у меня натура. Кто-то, может, и умеет отпускать боль, но только не я. Мне нужен Стёрджес. Когда я его получу, может, как-то успокоюсь тогда.
– Покоя не будет, пока хоть одна экономическая система основана на эксплуатации…
– Нет. – Она подняла руку, останавливая его. – Такую ответственность я на себя брать не собираюсь, Андреас. Здесь для меня не существует никакой эмоциональной связи. Я не могу во всем винить систему. Конкретных людей – да, но я не могу абстрагироваться до такой степени, чтобы вымещать свой гнев на системе в целом.
– И именно поэтому остаешься рабом системы.
– Не хочу с тобой сейчас спорить. Я знаю, зачем ты здесь. Стёрджеса трогать не вздумай. Он – мой.
– Боюсь, я не могу рисковать…
– Первый удар – мой.
– Как хочешь, – ответил Андреас, слегка закатив глаза. – Но на самом деле я приехал, чтобы говорить о любви. Завтра начнем планировать, а сегодня – ночь любви, нет?
– Любви больше нет, Андреас, пошел ты…
– Как грустно, – с улыбкой сказал он. – Ну ладно! Тогда сегодня будем пить пиво. Может быть, пойдем в клуб, а? У меня все времени не хватало, чтобы лучше узнать весь этот эйсид-хаус и техно… Экстази я, конечно, принимал, но это было дома, с Марлен, чтобы лучше любить… или больше любить, я правильно сказал?
Саманта застыла при упоминании этого нового имени, догадываясь о том, что оно могло означать. Андреас подтвердил догадку, предъявив ей фото, на котором были женщина и двое маленьких детей, один из них совсем младенец. От фотографии веяло семейной идиллией. Саманта долго смотрела на нее и на лицо Андреаса, которое светилось гордостью и любовью. Она вдруг попыталась представить себе лицо ее собственного отца, когда он увидел ее в самый первый раз.
– Покоя не будет, пока жива система, да, – вдруг холодно засмеялась она.
Ее смех прозвучал резко и неестественно, и было видно, что это задело Андреаса. Она удовлетворенно усмехнулась. Впервые Андреасу было перед ней неловко, и ей нравилось, что именно она стала тому причиной.