18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ирина Стрелкова – Друг мой, брат мой... (Чокан Валиханов) (повесть-хроника) (страница 4)

18

— Но я хотел сказать о Петербурге. Мне кажется, здесь стала чувствоваться какая-то особенная сгущенность атмосферы, уплотнение духа, мысли, всего...

— Да, быть столицей огромной России непросто, — Потанин медлил, размышляя. — Силы центростремительные, силы центробежные... Возьмите для сравнения ствол дерева... Чем ближе к сердцевине, тем толще кольца. Вы правы, Аркадий Константинович! Петербургская сгущенная атмосфера поразительно действует на человека. Мы, сибиряки, стали по-иному видеть отсюда свой край. Сибири суждено великое будущее. И даже если мы не доживем...

Распахнулась дверь, и в комнату вбежал невысокого роста армейский офицер в шинели внакидку... Бобровый воротник сверкал мелкими капельками влаги.

— Потанин! Черт побери, как далеко, как высоко ты забрался!

— Чокан! — шепотом выкрикнул Потанин. — Не может быть! Наконец-то!

— Одно из двух! — весело предупредил офицер. — Или «не может быть» — тогда я исчезаю. Или «наконец-то» — и я остаюсь.

Трубников понял, кому пора исчезнуть отсюда.

Поручик Султан Валиханов

(встреча первая)

отанин обнял гостя.

— Чокан! Чертушка!

— Что? Не чаял увидеть живым? — поручик изловчился и каким-то секретным приемом повалил кряжистого хозяина. — Да у тебя тут голые доски! — он сморщился, потирая бок, ушибленный о кровать.

— Диванов не держим! — проворчал, поднимаясь, хозяин. — Ты, я вижу, не ослаб. А говорили, застрял в Омске по болезни...

— Одно время я вправду скверно себя чувствовал. Но нашлась и другая причина. Я никак не мог втолковать отцу, чтобы он дал мне больше денег. Я буду представлен государю, получу приглашения на рауты и балы. Тысяча китайских церемоний! Надо поддержать честь рода Валихановых! Заказать белье у Лепретра, обедать у Дюсо, ужинать у Бореля... — в перечислении петербургских французов все явственнее звучала насмешка, но серьезный Потанин ничего не замечал, и это забавляло Чокана. С давних лет усидчивость друга вызывала у него охоту прикидываться этаким гусаром, любителем легкой жизни. — Я, Гриша, все же одолел отца, а в придачу еще и дядюшку Мусу. Убедил их, что меньше чем на четыре тысячи в год не проживу.

— Значит, выпросил?

— Четыре не четыре, — рассмеялся поручик, — а с жалованьем имею на петербургское житье три тысячи на год. Гутковский[8] мне весьма помог уговорить отца и дядюшку. Убедил их, что моя поездка в Петербург принесет такую славу всем Валихановым, какая и не снилась нашему великому предку хану Аблаю.

— Имя Чокана Валиханова уже известно здесь всем образованным людям! — Потанин глянул на поручика с укором. — В географическом обществе только и разговоров было, что о твоей экспедиции в Кашгарию... Заметки в газетах, в журналах... Но столица есть столица. Сейчас шум вокруг твоего имени поумолк. Тебе надо было спешить в Петербург еще весной или в начале осени. Стоило ли откладывать поездку сюда из-за каких-то суетных и — прости! — недостойных ученого забот?

— Три тысячи не пустяк! — поручик критически оглядел голую комнату Потанина. — Скажи мне, разве так необходимо отказывать себе в комфорте, в развлечениях, в приличном платье?..

Потанин насупился:

— Человек только тогда чувствует себя свободным абсолютно, когда он свободен от собственных прихотей.

— Я исповедую ту же истину, но на свой лад! — рассмеялся поручик. — Исполняю свои прихоти и таким простейшим путем освобождаюсь от них.

— Ты все такой же, Чокан! Господи, как я рад тебя видеть! Все твои друзья прожили зиму прошлого года в непрестанном волнении: где ты, что с тобой?.. И наконец депеша: «Двенадцатого апреля Валиханов вышел в укрепление Верное». Господи, я в пляс пустился: вышел! вышел! вышел! Сколько же всего ты странствовал?

— Десять месяцев и четырнадцать дней.

— Русская наука гордится тобой! После Марко Поло, после Гоеса ведь никто из европейцев там не бывал!

— Если не считать Шлагинтвейта.

Потанин вздрогнул:

— Да, Шлагинтвейт! Какая ужасная судьба! Твое сообщение облетело всю Европу. Ты видел своими глазами груду отрубленных голов?

— То была, пожалуй, не бесформенная груда... — жестко сказал поручик, — то была стройная пирамида из отрубленных голов, воздвигнутая тираном во славу войны и деспотии... В основании пирамиды лежали головы китайских и маньчжурских солдат, истребленных восставшим ходжой Валиханом-торе. Захватив Кашгар, ходжа продолжал заботиться о материале для пирамиды. Он рубил головы калмыкам, чахарам, а затем и кашкарлыкам. Однажды он заказал саблю знаменитому кашгарскому мастеру. Когда тот принес клинок, Валихан-торе разгневался, что сабля не хороша. Мастер возразил. Валихан-торе подозвал сына мастера и одним ударом отрубил мальчику голову. Клинок оказался отличным, и мастеру был выдан в награду халат. Ну а голову мальчика бросили в пирамиду... Нет, я пирамиду не видел. Я видел у ворот Кашгара головы казненных приверженцев ходжи, подвешенные в клетках. Победив восставшего ходжу, войска китайского богдыхана чинили расправу не столько над мятежниками, сколько над горожанами. Разрушали гробницы, превращали мечети в конюшни. Кашгарцы чтут как святыню гробницу Саток-Богра-хана. Шейх, оберегавший святыню, был казнен самым гнусным, отвратительным способом.

Потанин не отводил глаз от побледневшего лица поручика.

— Каким огромным риском было послать тебя туда! Если бы хоть кто-то в Кашгаре догадался, что купец Алимбай вовсе никакой не Алимбай... — Потанин не договорил.

— Слух такой возникал не однажды, — поручик усмехнулся. — И даже доносили «кому надо» — ведь такие «кому надо» существуют везде: в Кашгаре, в России, не так ли?.. Да, были слухи и доносы, что с караваном Мусабая едет переодетый русский офицер. Ну а те «кому надо», наверное, искали настоящего русского. — Он опять усмехнулся и вдруг на глазах у Потанина словно переменился лицом. Только что против Григория Николаевича сидел за столом давний приятель, друг детства, поручик султан Валиханов. Когда знаешь человека столько лет, привыкаешь к чертам нерусским, как к чему-то обычному. Ну, чуть-чуть твой друг скуластей, чем ты, смуглее кожа, другой разрез глаз, но ведь это перестаешь замечать, когда есть меж вами совершеннейшее понимание, созвучие мыслей, чувств, когда при различном разрезе глаз вы видите мир едино.

Вот о чем думал Потанин, наблюдая, как совершается в друге разительная перемена. Углы рта опускаются вниз, веки становятся толще, скулы обозначаются резче, скрытным делается взгляд.

— Каков мой Алимбай? — спрашивает Потанина неизвестный ему азиатец голосом поручика Валиханова.

Миг — и снова за столом улыбающийся Чокан — умница, книжник, смельчак, любимец учителей в корпусе, кумир степного Омска.

— Когда-нибудь, Григорий, я попробую описать, как перед экспедицией в Кашгарию я по настоянию осторожного Гутковского ушел в степь, чтобы полностью «натурализоваться» и в условленном месте присоединиться к вышедшему из Семипалатинска каравану. Я жил один, скрываясь в камнях, и думал о своем прошлом и о том, что предстоит мне в Кашга-рии, и о том, что я стану делать, если благополучно вернусь оттуда... Я очень многое передумал за те одинокие дни... Зачем я, казах, иду разведывать для русской науки глубины Азии?.. Я вспомнил свою бабку ханшу Айганым: почему она столь непреклонно решила признать себя подданной русского царя? Родича своего вспоминал хана Кенесары — во имя чего он бунтовал против России? Об отце думал — он первый в нашем роду надел мундир офицера русской армии. Вспоминал частых гостей отца — ссыльных декабристов. Они когда-то с честью носили те же, что и я, эполеты... Думал о нашей с тобой дружбе, о нашем решении посвятить всю жизнь исследованию Азии. Я, Гриша, понял там, в одиночестве, что очень люблю свой степной народ. Его всех прежде. Потом люблю Сибирь, потом Россию, потом все человечество. Одна любовь заключена в другую, как кунгурские, один в другой вставленные сундуки. — Поручик помолчал, и Потанин не прерывал его молчания. — И еще я думал о Федоре Михайловиче Достоевском. Федор Михайлович написал мне однажды, что ни к кому, даже не исключая родного брата, не чувствовал такого влечения, как ко мне... Я наизусть помню его послание. Он советовал заняться литературой, рассказать читателям о степном быте... И главное — ехать в Россию. Омск он Россией не считал. Надо ехать в Петербург! Он писал: «Год пробыв там, вы бы знали, что делать».

— Извечное наше русское: что делать? — пробормотал Потанин. — Ты мне прежде не рассказывал о его письме.

— Да. Слишком много мне в нем обещал Федор Михайлович. Он писал: «...вы бы знали, что делать», — поручик говорил теперь размеренно-ровно, словно читал неразборчивый почерк. — «В этот год вы бы могли решиться на дальнейший шаг в вашей жизни...» — он как бы пропустил в памяти две-три строки и нашел то, что искал. — «Лет через восемь вы бы могли так устроить судьбу свою, что были бы необыкновенно полезны своей Родине. Например, не великая ли цель, не святое ли дело быть чуть ли не первым из своих, который растолковал в России, что такое степь, ее значение и ваш народ относительно России...» — он мысленно пропустил еще несколько строк и закончил: — «Вспомните, что вы первый киргиз, образованный по-европейски вполне...»