Ирина Стрелкова – Друг мой, брат мой... (Чокан Валиханов) (повесть-хроника) (страница 31)
Согнувшись, Трубников шагнул в круглое войлочное жилище. Внутри оказалось светло. Свет шел сквозь отверстие наверху и сквозь решетчатые стены — там, где войлоки были откинуты. Полом служил толстый узорчатый ковер. Справа от входа стоял сундук с красивым узором, слева — кровать с резными спинками. Не решаясь разрушить пирамиду подушек на высокой узкой кровати, Трубников с наслаждением растянулся на ковре, трогал рукою узор, знакомый по рисункам Макы. А что, если он и вправду выздоровеет здесь и полный новых сил воротится в Петербург исполнить свою судьбу, для которой и нужно ему железное потанинское здоровье?
Сквозь решетчатые стенки видна была вся жизнь аула, постепенно наполнявшегося народом. Но закрытым оставался вход в юрту Чингиса, и Чокан еще устраивался в юрте по соседству с Трубниковым — оттуда слышался его мучительный кашель. Трубников понял, что приехал не просто в кочевой аул, а ко двору киргизского аристократа, где существует свой этикет.
Меж тем Чокан послал Мукана просить у отца приема. Посланный вернулся с вестью, что отец приглашает сына к себе. Старший брат Чокана Жакуп и с ним несколько двоюродных братьев пришли, чтобы сопровождать Чокана. Жакуп заметно стеснялся Чокана, робел перед братом, младшим годами, но достигшим в жизни больших чинов, почестей и наград. Робость старшего брата породила досадную оплошку. Когда Чокан и Жакуп подошли к отцовской юрте, старший опередил младшего и поднял перед ним дверь. Чингис недовольно нахмурился. По обычаю Чокан должен в знак почтения сам приподнять дверь. Что скажут в Степи?
Среди людей, приехавших поглазеть, как встретится Чингис со своим прославленным сыном, прокатился недовольный говор: "Не хочет и двери сам поднимать... Да уж, испорчен, испорчен, видно по всему".
Что болтали досужие люди, Чингис, конечно, после в точности узнал от тех, кто имел уши и слушал и докладывал повелителю своему. Но в тот миг за недовольством властного отца явилась пронизывающая боль отца любящего, отца, гордящегося самым сильным орленком в своем большом гнезде: "Как ты исхудал, Чокан! Какие тени недобрые легли на твое лицо!"
Чокан подошел к отцу, опустился перед ним на колени. Обеими руками Чингис притянул его к себе и поцеловал в лоб, горячий и влажный. Зейнеп тянулась к Чокану и жалобно причитала: "Мой Чокан, иди, иди ко мне, сын мой, иди, иди..." Чокан поднялся с колен и, сделав несколько шагов, почти упал к материнским ногам. Она плакала и целовала его лицо, и люди, стоявшие за дверью, уже знали, что Чингис рад приезду сына и дал ему отцовское целование, а мать опечалена глубоко болезнью своего любимца. Никто не вышел из юрты, и белый войлок не подняли, и дверь оставалась завешенной, но весь аул, и соседние аулы, и вся Степь уже знали, как ласково встретил старый Чингис вернувшегося из долгой отлучки сына. И откуда-то уже взялся радостный слух, что с приездом молодого султана, к слову которого прислушивается русское начальство в Кокчетаве, Омске и даже в Петербурге, непременно начнутся перемены в Степи, и жизнь станет лучше. Людям всегда хочется верить, что начнутся перемены, и непременно к лучшему. Люди не могут жить без радостных надежд, и они ищут, кто бы сгодился их надежды исполнить, и всегда находят такого человека, иной раз и ошибаясь, но чаще нет.
Этот слух, родившийся сам по себе ясным летним днем, очень скоро докатится до Семипалатинска. Расчетливый Мусабай зачтет его в убыток процветающей фирме, и Чокан никогда не увидит былого спутника в опасном странствии гостем своего степного коша.
Слух дойдет и до Омска и вызовет приступ ненависти у разбогатевшего на поборах с казахов Виктора Карловича Ивашкевича. Он и прежде недолюбливал в Валиханове счастливчика, губернаторского любимчика, делающего блистательную карьеру, заласканного в Омске и Петербурге. Всем опытом предателя он угадывал в Валиханове нравственную чистоту и — помня самого себя таким же чистым когда-то и верящим в идеалы — Валиханову напакостить был воистину счастлив. Теперь же с вестями, что народ ждет от сына Чингиса благодетельных перемен, чиновничье счастье само плыло в руки Ивашкевичу, и он не собирался его упускать, о чем сразу же известил приятеля своего по темным махинациям, губернского секретаря Густава Карловича Кури. Дружная парочка, ловко вертевшая всем в губернии, немедля принялась раскидывать умом, а прав был граф Блудов, когда говорил, что среди мздоимцев встречаются канальи с большим воображением.
Знал ли Чокан, искушенный в азиатской дипломатии, как много узлов завязало его появление в родной Степи? Не мог не знать.
...Он был усажен по правую руку от Чингиса, и перед ним тотчас же постлали скатерть и принесли кумыс в плоской чаше. "Пожалей и спаси", — попросил он, обращаясь не к аллаху, в которого не верил, не к духам предков, не к иным чарующим силам, а к началу собственной жизни своей, здесь, на этой земле, — и со словами этими, сказанными одному себе, он окунул сухие воспаленные губы в белый, густой, пахнущий детством кумыс и выпил чашу до дна, и почувствовал, как от земли, от травы, от кобылиц, которых он видел пасущимися в степи и пьющими воду из заросших камышом степных речек, — от всего побежала к нему живящая сила.
Если отломить ветку от зеленого дерева — ветка никогда не прирастет на прежнее место и не придут к ней соки от ушедших глубоко в землю корней. А человек может долго быть вдалеке от родины, оторваться от нее совсем, но однажды он вернется, и живая жизнь родины даст ему соки свои, и он услышит в себе, как врастает в оставленные когда-то корни.
Об этом думал Чокан, когда отпущенный из отцовской юрты шел зеленым пригорком в свой кош, уже окруженный легкими шалашами для слуг и принявший облик его, Чокана, собственного кочевья. Там поджидал хозяина, окруженный нетерпеливой публикой, первый степной гость Чокана, известный акын Орунбай. Притащилась хитрая лисица!
Чокан прошел в свою юрту и велел слуге пригласить Орунбая да спросить Аркадия Константиновича, не охота ли ему послушать степного импровизатора.
Орунбай слыл в Степи певцом, приближенным к русскому начальству. Его посылали по аулам как пропагандиста, когда требовалось склонить народное мнение в нужную начальству сторону. С чем же явился старый хитрец к только что прибывшему на родину Чокану?
Пришел Трубников. Валиханов усадил его рядом с собой и дал Орунбаю знак начинать. Певец ударил по струнам домбры и запел. Голос его был высок и пронзителен — на слух непривычный, как у Трубникова, старик не пел, а кричал. Любопытные из аула частью проникли в юрту, частью слушали за открытой дверью. Трубников увидел и денщика-коллекционера, присевшего невдалеке от двери, поджавши ноги под себя.
Послушав, Чокан пояснил Трубникову:
— Он воспевает мой приезд в аул, мою персону и, разумеется, моих предков... мое путешествие к белому царю и горячую любовь царя ко мне — разумеется, не как к исследователю Кашгара, а как к потомку великих людей, которые всегда жили по обычаям казахским... — Он помолчал, послушал певца и добавил с раздражением: — На все случаи жизни у нас в Степи много готовых фраз, сочиненных когда-то умными отцами, на все новые веяния есть аргументы из седой старины. Орунбай попал на любимого конька и теперь не скоро с него слезет. Он вымазал меня патокой, как в Америке мажут дегтем, чтобы вывалять потом в перьях и пронести по городу на шесте... — Чокан опять умолк, прислушиваясь. — Кроме того, лесть такого сорта содержит если не угрозу, то настойчивый совет не проявлять собственной воли, а следовать обычаям и советам старших. Уж в этом-то Орунбай поднаторел изрядно. — Чокан усмехнулся. — Как видите, перед вами степной Фаддей Булгарин. Благодаря ему я теперь знаю, каким меня хотело бы видеть начальство. Натуральным киргизом, а никак не образованным и свободомыслящим русским!
Старик еще долго пел, показывая не только дар свой слагать поэтические строки, но и неиссякшие с годами физические силы и крепость глотки. Он закончил на высокой ноте, как бы взлетев над всей степью. Закончил и жадно ждал хвалы.
Чокан сдержанно поблагодарил его и спросил:
— Позволит ли Орунбай сделать ему небольшое замечание?
Певец в ответ залебезил, и Чокан методически перечислил ему татарские слова, которые не стоило вводить без надобности в казахский язык, и объяснил Орунбаю для каждого случая, какое следовало употребить казахское слово.
Трубников не понимал, о чем беседует его друг с льстивым певцом. Он только заметил, что слушатели одобрительно зацокали языками и с восторгом ловили речь Чокана и шумно выражали свое одобрение... Заметил Трубников и злобное выражение на лице денщика.
После Трубников натолкнулся за юртой Валиханова на Сейфулмулюкова и Орунбая, занятых тихой и деловой беседой. Как быстро такие люди находят друг друга!
...Утром Трубников проснулся с чувством совершенной легкости. Он понял, что значит жить в юрте, а не в четырех стенах. После он приедет в город, и ему еще долго будет не хватать воздуха в комнатах даже при настежь распахнутых окнах.
На ковре лежал приготовленный ему казахский костюм. Чокан предупредил Трубникова, что все русские друзья отца непременно переодеваются в ауле на казахский образец, потому что европейская одежда здесь неудобна, стесняет, утомляет. Трубников натянул длинную рубашку, штаны и вышел. На горушке Жакуп и еще двое разостлали на земле халаты и ждали первого солнечного луча, чтобы совершить утренний намаз. Чокан еще спал. Денщик молился усердно, всем видом показывая, как тяжко ему переносить неверие хозяина.