реклама
Бургер менюБургер меню

Ирина Стрелкова – Друг мой, брат мой... (Чокан Валиханов) (повесть-хроника) (страница 29)

18

В беспорядочных волнах памяти мелькнуло знакомое имя. Граф Апраксин! Не тот ли, что приходил к князю Ивану Ивановичу побрюзжать на "Колокол"? Виденный в Киссингене Апраксин был вполне корректный европеец, но можно быть европейцем на немецком курорте и варваром в родимой Казанской губернии...

— Я вам рассказал еще не все... — Валиханов глухо кашлянул, приложил платок к губам. — Казанские студенты узнали о расстреле в селе Бездна. Они собрались в церкви и отслужили панихиду по невинно убиенным. По окончании панихиды любимый молодежью профессор Щапов сказал речь весьма смелую и зажигательную. На другой день, как бы в ответ на протест студентов, казанские власти расстреляли крестьянина Антона Петрова, признанного зачинщиком бунта. — Валиханов опять глухо кашлянул. — Пока неизвестно, к какой награде представлен граф Апраксин за безумную храбрость, проявленную при штурме вражеской крепости Бездна. Что до Щапова, то его, по слухам, затребовали срочно в Петербург для дачи показаний...

— Это набат! Набат!.. — воскликнул Трубников. — Это, Чокан Чингисович, конец всему, что было! Начало новой России!..

— Завидую вашему оптимистическому убеждению. У меня что-то скверно на душе и пустота вокруг. При русском моем воспитании мне все же трудно дается самоутешение российское: чем ночь темней, тем звезды ярче. Добрейший мой друг Аркадий Константинович! Если бы вы знали, как стосковался я по солнцу, по яркому дню. У меня такое впечатление, что я слепну, перестаю понимать происходящее. Вот Федор Михайлович Достоевский, мне кажется, ночной человек, он чертовски зорко видит в темноте. А я чувствую себя все беспомощней и беспомощней.

— Уж не больны ли вы? — в тревоге спросил Трубников. — Не нравится мне ваш кашель.

— Курочкину мой кашель тоже не нравится. Ну и что с того? — неохотно ответил Валиханов.

— Вам надо ехать за границу.

— А вам? — остро глянул Валиханов.

— Доктор предписал к башкирам на кумыс.

— Башкирский кумыс! Куда он годится по сравнению с казахским! — Валиханов усмехнулся. — Как вам нравится мой кумысный патриотизм?

— Мне кажется, что вы тоскуете — и все больше — по родным местам. Почему бы вам не съездить туда?

— Почему? — Валиханов пожал плечами. — Рада бы душа в рай, да грехи не пускают.

После длительного молчания он спросил с неловкостью :

— Софья Николаевна здорова ли, видаетесь вы с нею?

— Софья Николаевна здорова, по доброте своей иной раз навещает меня. — Трубников вдруг решился : — Она вас любит, Чокан Чингисович.

— Нет! И быть не может! — в резком ответе прорвалось что-то степное, с клекотом.

— Она вас любит, — с упрямством безнадежным повторил Трубников. — И тем вы мне особо дороги. Вас она полюбила. Потанин ей друг вернейший. А я кто же тогда для нее?

— Вы ей брат, — услышал он ответ. — У нас в Степи брат девушки обязан быть вечным ее защитником. Когда она выходит замуж, в доме мужа брат становится первым человеком. Я с детства многим обязан брату моей матери Мусе и ценю этот степной обычай... — Показывая себя истым казахом, он отводил ненужные объяснения о Соне. Каждый раз при встречах замечалось меж ними то быстрое сближение и понимание, то желание обоюдное отдалиться, чтобы измерить, сколь велико различие.

Двадцать четвертого апреля, на второй день пасхи, Валиханов был на именинах у Егора Петровича Ковалевского. Собралось по обыкновению самое пестрое общество. Приятель Ковалевского Мухин, только что вернувшийся из Каира, красочно описывал восточные нравы. Обсуждались последние новости из Северной Америки. Там будто бы начался мятеж. "Негры взбунтовались?" — "Нет, мятеж подняли рабовладельцы". Всех не могло не поразить совпадение: в одно и то же время и в России и в Америке положение напряженнейшее. Тут армия штурмует российскую деревню, там мятежники-рабовладельцы захватывают форт...

Чокан не принимал участия в общем разговоре. Ковалевский, привыкший к тому, что любимец его всегда так и сыплет меткими замечаниями, все обеспокоенней поглядывал в сторону Чокана.

— Вы сегодня не в духе, Чокан Чингисович? Не подумать ли нам с вами о Каире? Тамошний климат целебен для вашего здоровья.

— Кашгарский климат мне был бы не менее полезен, — с горечью отозвался Валиханов.

Ковалевский, утешая, сел рядом:

— Вы сами знаете, Чокан Чингисович, что с консульством в Кашгаре ничего еще не решено... Не поехать ли вам пока в Каир? Две тысячи лет там хозяйничают захватчики, приходящие то с одной, то с другой стороны. Рубили головы французскими мечами, теперь рубят турецкими. История Каира есть история борьбы народа за свою независимость. Нынче Англия намеревается завоевать его. Каир — это хлопок для европейских фабрик и ближний путь в Индию через канал из Красного моря в Средиземное, начатый строительством два года назад. Но канал-то строят соперники англичан — французы. Я вас уверяю, Чокан Чингисович, что Каир — это девять Кашгаров. Во всяком случае, за две тысячи лет там существовало девять Каиров, включая сюда и древний Гелиополис...

— А я бы поехал в один-единственный Кашгар, — негромко, словно самому себе сказал Валиханов.

— Вы знаете, я сделаю для вас все, что в моих силах. Но есть у нас, у русских, в жизни строка роковая: не так живи, как хочется. Я стал директором Азиатского департамента, наверное, только потому, что единственно мечтал сделаться литератором. Приятель мой недавно на Амур просился — послали на Кавказ. Другому на Кавказ охота — загонят к бурятам. Таков уж обычай российского начальства. Если узнают, что вы хотите консулом в Кашгар, ей-богу, быть вам консулом в Неаполе, — Егор Петрович невесело посмеялся.

— Так или иначе, а нынче весной мне надо уехать из Петербурга, — сказал Чокан. — Я нездоров. Это у меня еще с корпуса, но тогда я каждое лето проводил в родном Сырымбете, и все недуги и кашель как рукой снимало. Я готов подать прошение об отставке.

— Ни в коем случае! — возмутился Ковалевский. — Об отставке вашей не может быть и речи! Вы один из ценнейших сотрудников Азиатского департамента. Согласитесь ли вы принять командировку в Область сибирских киргизов по делам службы? Генерал-губернатор будет, разумеется, уведомлен, что ваша единственная обязанность — поправить на родине расстроенное здоровье...

— Спасибо, Егор Петрович... Я поеду. Отдохну, поработаю в степной тиши... — Валиханов поднял голову и продолжал, глядя Ковалевскому в глаза: — Я хотел бы, чтобы во всем, что я делаю, в работах моих по географии казахской степи и сопредельных стран, а также в путешествиях в глубины Азии, которые я готов в будущем предпринять, если русская наука найдет меня достойным этой миссии... Я хотел бы, — он говорил, не отводя спрашивающих глаз, — Я хотел бы, чтобы во всем, что я делаю, была прежде всего польза для моего народа...

— Чокан Чингисович! — взволнованно ответил Ковалевский. — Я не принял бы вашего сотрудничества, если бы полагал в вас иные убеждения! И я не сомневаюсь, что человек с иными убеждениями никогда не смог бы сделать для будущего Степи то, что сделали вы.

Валиханов наклонил голову:

— Я буду счастлив и в дальнейшем сотрудничать с вами, Егор Петрович.

— Я также! — Ковалевский встал, и Валиханов за ним. Егор Петрович от души обнял своего любимца. — Вам суждено много еще сделать ценного для России и для Степи! Я верю в вашу звезду!

— А я верю в ваше доброе отношение к моему народу. — Валиханов приложил руку к груди. — И может быть, теперь вы мне признаетесь, Егор Петрович, откуда взялся ваш Н. Н. — друг казахов? Все-таки выдумка?

— Н-нет... — медленно, как бы припоминая, отвечал Ковалевский. — Не выдумка. Я гляжу сейчас на вас, Чокан Чингисович, и вижу своего Н. Н., бежавшего от скуки петербургского света. Прошу вас, считайте, что он — это вы... И скажите мне, пожалуйста, где, на ваш взгляд, сейчас в Степи самый трудный узел политики?

— Первостепенного внимания, мне кажется, требует Семиречье, где кочует приятель мой Тезек... Ей-богу, зря ваш Н. Н. тогда не поладил с ним из-за какой-то чепухи.

- Да, тут он дал маху, — согласился Ковалевский. — Но эту ошибку можно исправить?

— Не знаю, — сказал Валиханов. — Может быть, и удастся...

В первых числах мая в Сибирском землячестве стало известно, что профессора Щапова привезли в Петербург и держат в III отделении. Потанин задался целью свидеться с Афанасием Прокофьевичем Щаповым, который был тоже сибиряк родом, сын бедного пономаря и бурятки. Это удалось осуществить, когда Щапов заболел и был переведен в клинику профессора Заболоцкого-Десятовского, друга Петра Петровича Семенова.

Щапов лежал один в офицерской палате. Из его рассказа Потанин понял, что выступление казанских студентов в защиту крестьян не было стихийным взрывом. В Казани существовала революционная организация. Щапов с жаром говорил, что пришла пора создавать новый социальный мир и начать надо с уравнения прав и средств развития низших классов с высшими.

Вскоре стало известно решение начальства о Щапове. Казанского профессора поселили под надзором... в столичном Петербурге [26]. Потанин узнал о столь странном наказании накануне отъезда своего в Уральское казачье войско. Ехал он, переодетый в крестьянскую одежду, и вспоминал, как друг его Чокан в чужой одежде, под чужим именем пробирался с караваном в неизвестный и опасный Кашгар. Путешествие Потанина было тоже опасным — в другом роде. Он ехал по поручению друзей социалистов, собрать сведения об оппозиционных элементах и наладить с ними связь.