реклама
Бургер менюБургер меню

Ирина Стрелкова – Друг мой, брат мой... (Чокан Валиханов) (повесть-хроника) (страница 27)

18

...В кабинете продолжался разговор о Сибири и сопредельных России на востоке странах. Хозяин заметил, что Трубников чувствует себя как бы лишним, и заговорил с ним о Макы. Вовсе разладилось у старшего брата с младшим. Макы требовал возвратить рисунок Шевченко, отец слал напоминания сердитые, а Чокан все никак не мог собраться к фотографу. Теперь, спасибо Крестовскому, получена фотография с портрета. Но за это время в училище случилась неприятность. У Макы обнаружили несколько книг, и среди них очень ценные. Один из воспитателей явился к Чокану, и все разъяснилось: книги Макажан стянул у старшего брата. Чокан был так возмущен, что даже отцу написал про "воровство" и теперь жалел об этом. По законам Степи возможна и такая баранта, когда обиженный похищает вещи, чтобы насолить обидчику. Ни один бий не называет это кражей.

На что же обижен Макы? Перед историей с книгами он принес брату резную игрушку собственной работы. На зеленом сукне стола как живая встала гладкая лошадка — ни на скачки не годна, ни для долгого перехода. А где же тот степной огнехвостый конь, которого Чокан видел летом в руках младшего брата? Можно только догадываться, кому подарен степной скакун.

— Среди книг, мне возвращенных, есть одна, которую я, очевидно, должен вручить вам для передачи Софье Николаевне, — сказал Чокан Трубникову.

— Да! "Записки охотника" Тургенева. Я принес их почитать Макы после того, как увидел его плачущим — на тех похоронах... Софья Николаевна мне выговаривала за это. Ей казалось, что вашего брата будет мучить история немого Герасима. Но я убедился, что Макы с его чуткой душой все понял. Один рассказ больше объяснил ему народ русский, чем тома иных сочинений...

— Добрая у вас душа, Аркадий Константинович. Открытая. Не откажите мне в откровенности дружеской. Я хотел бы знать... — Валиханов наклонился над трубкой и долго ее раскуривал. — Я хотел бы знать, каковы размышления ваши о будущем, которые вы почитаете для себя главными. И может быть, не для одного себя, а для многих людей вашего возраста, вашего происхождения, воспитания...

Трубников задумался.

— Да как вам сказать? У меня с детства мечта была бедненькая — о куске: дойти до хорошего жалованья. Теперь я знаю, что обязан общему счастью послужить. А как пришел к понятию такому? Живешь своим путем и начинаешь задумываться, ищешь чего-то, выбираешь. И вдруг... Знаете, в русских романах пишут: "Участь моя уже решена". Вот и со мной. Будто все само собой совершилось, а мне, несведущему, лишь окончательное решение стало известно. Вроде бы и не я выбирал, а меня что-то большое выбрало и потянуло. — Трубников поглядел растерянно. — Я, наверное, не очень-то понятно говорю, но было так.

— Нет, отчего же, — Валиханов старательно выталкивал губами колечки сизого дыма. — Вы верно объяснили. Ищешь, ищешь чего-то, а потом вдруг участь уже решена... Только кем?

Прощание

о Петербургу пронеслась горестная весть: умер Шевченко.

В университете от студентов из Малороссийского землячества стали известны подробности последних дней жизни поэта. Незадолго до смерти Тараса зашел к нему давний друг и заметил, что больной взволнован. В тот день по городу ходил упорный слух, что нынче объявят долгожданный манифест об освобождении крестьян. Слух был не беспочвенный. От людей, вполне осведомленных, Шевченко знал, что состоялось заседание Государственного совета, где решался крестьянский вопрос. Но потом генерал-губернатор пустил через газеты сообщение: "никаких правительственных распоряжений по крестьянскому делу объявлено не будет".

Тарас Кобзарь ждал манифеста, как ждал когда-то избавления от солдатской каторги.

— Ну, говори!.. — кинулся он к вошедшему другу. — Есть воля? Есть манифест?

— Еще нет...

Шевченко закрыл лицо руками и бросился на кровать. Где же она, воля? Когда придет?

Врачи запретили ему выходить из дому.

Он лежал у себя в мастерской, на антресолях. Утром почувствовал себя лучше, захотел сойти вниз. Спустился по лестнице, вскрикнул, как подстреленный, и рухнул на пол.

Еще рассказывали в университете, что мечтал Тарас Кобзарь до весны дотянуть, а там на Украину — хоть бы трошки еще пожить...

У Трубникова плыли перед глазами темные круги, когда он торопливо шел из университета в Академию художеств. Он шел, покашливая в толстый шарф, и ему отчего-то стало жарко, хотя день был морозный и мглистый.

Ему сказали, что гроб стоит в академической церкви. Там, в притворе, он увидел белую гробовую крышку, а перед амвоном обитый белым глазетом гроб. Обгоняя Трубникова, прошел вперед маленького роста человек, встал у изголовья.

— Я прочту тебе, Тарас, псалмы, тобою переложенные на родной наш язык...

Лицо мертвого Шевченко освещал красноватый свет. Трубников оглянулся: откуда свет? — и увидел, что спущены красные шторы на церковных окнах. Он вспомнил первую встречу с Шевченко и тогдашнюю степную бронзовость его лица.

"Но где же Макы? Он должен быть тоже здесь..."

Постояв у гроба, Трубников вышел из церкви. У стены сидел на корточках Макы, потерянный и несчастный. Трубников наклонился над ним, поднял и прижал к себе. Макы показывал ему отчаянными жестами, что хотел нарисовать портрет Шевченко и не смог. Прижимая к себе скуластого худенького подростка, Трубников вспомнил рассказ Шевченко, как двадцать четыре года назад в дом на Мойке пробрался крепостной мальчик и дрожащей рукой пытался рисовать запрокинутую кудрявую голову.

Рядом слышались рыдания, кто-то громко читал стихи Тараса Кобзаря. Трубников увел Макы к себе домой.

Дома матушка привычно захлопотала вокруг любимца своего, пытаясь отогреть и утешить.

— Тебе и самому в пору в постель ложиться, — сказала она сыну. — То знобит тебя, то в жар кидает.

— Не время болеть! — отговорился он.

Через два дня в академической церкви служили заупокойную обедню по рабе божием Тарасие. После отпевания говорили речи друзья Кобзаря. Трубников не сомневался в праве Макы быть на прощании с учителем своим. Если прощание происходит в церкви — значит, Макы и в церковь можно.

Они стояли у самых дверей, но и здесь отчетливо слышно было каждое слово. Речь малороссийская звучала всем понятная. За ней русская, польская. Народу все прибывало. Проститься с Шевченко пришли Некрасов, Достоевский, Чернышевский, Николай и Василий Курочкины, Помяловский, Лесков, Салтыков-Щедрин.

Гроб вынесли студенты университета — и на руках несли до Смоленского кладбища, безмолвно сменяя друг друга. На Смоленском кладбище говорил над открытой могилой Николай Курочкин:

— ...еще один человек, принадлежащий к высокой семье избранников, высказавших за народ самые светлые его верования, угадавший самые заветные его желания и передавший все это неумирающим словом, — окончил горькую жизнь свою, исполненную борьбы за убеждение и всякого рода страданий... Но не будемте горевать об этом... не о многих можно сказать, как об нем: он сделал в жизни свое дело!

В толпе, начинающей редеть, Трубников увидел рядом с Достоевским Валиханова в наброшенной на плечи шинели. Был ли Чокан Чингисович на похоронах с самого начала, или, избегая церкви, явился только на кладбище? Лицо его казалось в тот серый зимний день не печальным, а жестоким. Глаза кого-то искали в толпе. Увидев Макы, старший брат двинулся сквозь толпу:

— Макы, Макы... Ну, хватит, хватит, пойдем, ты весь прозяб. — Валиханов перешел на родной язык, повторяя какие-то ласковые слова.

У ворот ждали сани с медвежьей полстью. Валиханов закутал мехом продрогших Макажана и Трубникова, сел напротив, запахнулся в шинель, приказал кучеру:

— Гони!

Макы и Трубников тесно рядом согревались общим дыханием. Сбоку била мелкая пороша. Трубников видел против себя смуглое скуластое лицо в мелких капельках растаявшего снега и не столько слышал, сколько читал по губам:

— Когда-нибудь... когда-нибудь и у моего степного народа будет свой Эрмитаж... В залах нашего Эрмитажа история живописи казахов будет начинаться с Тараса Шевченко. Ему по праву принадлежит первый зал. Он первый художник степи... Первый, кто написал нашу жизнь не как проезжий любопытствующий путешественник с мольбертом, а как наш друг, наш брат по горькой судьбе... А ведомо ли вам, — Валиханов заговорил отчетливее и громче, — что имя Тарас звучит в степном ауле не по-чужестранному?.. Тарас... — он повторил имя, вовсе недавно звучавшее церковно: Тарасий — уже на свой лад, на своем клекочущем наречии: Тараз, Тараз, — не правда ли близко к другим казахским именам: Трусбай, Омраз... Созвездие Весы казахи зовут Таразы...

Что-то еще говорил Валиханов, но Трубников перестал понимать. Жар усилился, и мысли мешались. Отчего-то казалось ему, что едет он не куда-то по городу, а в дальнюю даль, через всю Россию в Сибирь. В Сибири такая жара, такой нестерпимый зной, припекающий голову...

У парадного подъезда в Новом переулке он не смог встать из саней, и кучер с помощью швейцара внес его на руках в квартиру бельэтажа и положил в кабинете на турецкий диван.

Едва успел кривоногий слуга с помощью Макы раздеть мечущегося в жару Трубникова, как вошел в квартиру Валиханова Николай Степанович Курочкин. Он сделал все необходимые распоряжения по уходу за больным, и Макы был послан известить матушку Трубникова, что сын ее остался переночевать в доме друга, где он никого не стеснит.