реклама
Бургер менюБургер меню

Ирина Стрелкова – Друг мой, брат мой... (Чокан Валиханов) (повесть-хроника) (страница 15)

18

После командировки в Кульджу я был затребован полковым начальством обратно в Семипалатинск. Снова жизнь тоскливая и унизительная. Ни книг, ни образованных друзей. Начальство преследует мелкими придирками. Наконец вспыхивает безобразная ссора, и меня переводят в другой полк, что стоит по станицам от Усть-Каменогорска до Бийска. Я не знал, куда себя девать, чем заняться... Как избавление от неволи пришел приказ мне ехать в Омск на службу в войсковое управление.

Словно родные братья встретились мы с Чоканом после пятилетней разлуки. Он жил в центре города, в той его части, что зовется Мокрое. Дом деревянный, одноэтажный, окна у самой земли, однако внутри Чокан устроил барскую обстановку. Я так и замер на пороге. «Тысяча китайских церемоний! — вскричал Чокан, это его любимое присловье. — Да входи же!»

Он повел меня к покровителю своему Гутковскому, который расспросил меня о Верном, о Кульдже и дал поручение разбирать бумаги Омского областного архива, выискивая ценные сведения о приграничных районах. Я засел в архиве. Там хранились пожелтевшие связки, и среди них — любопытнейшие документы о караванах из Кашгара или Яркенда, показания лазутчиков. И Гутковский и Чокан живо интересовались моими находками, они уже обдумывали план экспедиции в Кашгар.

Меня поразило, насколько за пять лет нашей разлуки мой друг продвинулся в своем развитии. Больше всего поразили меня его суждения о современной нам жизни. Чокана бесили мои патриархальные казачьи взгляды на положение дел в нашем отечестве. Сам он обрел иные убеждения, чем те, с какими нас выпустили из корпуса. Большой город, кружок образованных людей. Через Омск возвращались из ссылки декабристы, их чествовали как героев. Но самое сильное влияние имел на Чокана отбывший каторгу и живший в Омске Сергей Федорович Дуров. Он был поэт, приговоренный по делу Петрашевского к смертной казни. Он стоял на эшафоте рядом с Достоевским, с другими. Осужденным на смерть уже прочли приговор, уже надели холщовые саваны, надвинули капюшоны на глаза, и солдаты подняли ружья, как вдруг послышался приказ «Отставь!». Подкативший на экипаже офицер прочел бумагу, что император дарует преступникам жизнь. Ответом было молчание. Наконец его прервал раздраженный возглас Дурова: «Кто просил?»

Таков был человек, к которому повез меня Чокан, когда отчаялся сам меня переубедить. Чокан представил меня и тотчас уехал. Я остался в бедной комнате с голыми стенами перед бывшим каторжанином, изнуренным болезнями, но удивительно сильным духом.

Дуров поинтересовался, какие такие были особые обстоятельства, что из меня не вышел казачий офицер, дающий киргизам вперед товар, а потом собирающий дань баранами. Я рассказал ему свое детство и юность. Дуров заметил, что коль скоро жаждущие знаний начинают появляться в таких захолустьях, откуда прежде этого никак нельзя было ожидать, значит, Россию охватил небывалый подъем духа, ростки новой силы выходят из русской земли на смену погибшим поколениям... Одно лишь тревожило Сергея Федоровича — он не доверял совершающемуся в России оживлению общественной жизни и боялся, что молодежь увлечется, ринется вперед, а западня возьмет да и прихлопнет всех...

— Нет! Нет! — возразил Трубников. — Никогда больше Россия не возвратится к временам Николая.

— Как знать... — Потанин пожал плечами. — Мы с вами, Аркадий Константинович, не пережили того, что пришлось испытать Дурову. В тюрьме Сергея Федоровича употребляли на самые тяжелые работы. В осенние холода — пока не станет Иртыш — он выкатывал бревна из воды. А его друг Григорьев! Дуров мне рассказывал, что Григорьев, стоя под расстрелом, помешался. Но вместо больницы помешанного повезли на каторгу. Григорьев был одержим особой манией. Он брал в руки какое-нибудь острое оружие, упирал в стену, сверлил и воображал, что... сверлит сердце императора Николая. Рассказывая об этом, Дуров указал мне на стену своей комнаты, и я увидел на штукатурке заметное отверстие — память Дурову о краткой встрече с безумным другом... Я глаз не мог оторвать от страшной меты. Каков же был император, мною с детства обожаемый, если он вызвал столь неукротимое желание сверлить и сверлить его каменное сердце... — Потанин осекся.

Соня плакала. Трубников закрыл лицо руками,

— Я вышел от Дурова другим человеком. Мои  взгляды совершенно перевернулись. И этим я обязан Чокану.

— Как жаль, что я не слышал вашего рассказа раньше! — с горечью отозвался Трубников. — Я увидел Валиханова в дурную минуту. Как бы я хотел вновь встретиться с ним.

В сибирском кружке

се напряженней становилась обстановка в университете. Студенты демонстративно не посещали лекции профессоров, известных реакционными взглядами на молодое поколение и на крестьянскую реформу. В отместку начальство запретило аплодисменты на лекциях, а ими награждались профессора, любимые молодежью за смелость.

Трубников учился на естественном факультете, но неизменно посещал лекции по русской истории профессора Костомарова. И Потанин тоже.

— Вот и Чокан явился! — Григорий Николаевич показал на первый ряд аудитории, где Валиханов в офицерском мундире раскладывал на пюпитре письменные принадлежности. — На Восточный факультет не ходит, зато записался на лекции по истории и филологии.

Костомаров излагал историю бунта Степана Разина. В ту пору мятежного казака проклинали по установлению во всех церквах, но о самом мятеже по официальному курсу истории говорилось глухо.

Когда Костомаров закончил, Чокан стремительно вскочил и зааплодировал. Аудитория бурно подхватила — благо не студент зачинщик.

Из университета вышли втроем: Потанин, Чокан и Трубников.

— Не кажется ли вам, — задумчиво говорил Валиханов, — что некая невидимая тетива натянута до отказа и вот-вот выпустит разящую стрелу. Разящую как Разин!.. Или оборвется с оглушительным звоном, и кому-то достанется оборванным концом. Я видел однажды, как лопнул канат, тянувший паром через Иртыш.

— Тетива натянута! — отозвался Потанин. — Я все чаще думаю, не отказаться ли мне, хотя бы на время, от мыслей о путешествиях. Нынче не время отлучаться из России. Надо что-то делать здесь и сейчас. У меня большие надежды на землячество наше. Мы тебя ждем, Чокан. Приходи. У меня уже тесно стало — мы теперь у Джогина собираемся. Ты его не знаешь, он не сибиряк — итальянец. Художник незаурядный. Увидишь, какой он написал портрет Гарибальди, да послушаешь, что Джогин рассказывает об итальянских делах. Нам бы в Россию своего Гарибальди!

— Ждешь бунта? Крестьянской войны? — быстро спросил Чокан.

— «Колокол» зовет к топору! — ответил за Потанина Трубников.

Как славно чувствовал себя Трубников в часы жарких и безоглядных споров, когда каждый готов выплеснуться весь без остатка и каждый готов возвыситься над собой, прежним, стать лучше, чище, смелее. Трубников замечал, что за тем же — чтобы выговориться начистоту, стать выше помыслами, почерпнуть в молодом кружке свежие силы — шли в кружок к сибирякам самые разные люди. Поэт Плещеев читал сибирякам лекцию «Все люди братья». Плещеева встретили и проводили аплодисментами. Он был для русской молодежи живым примером гражданской доблести. Приходили в кружок и публицисты из журнала «Современник», друзья и ученики Чернышевского. Один из сотрудников журнала, Григорий Захарович Елисеев, был родом сибиряк. За Плещеевым стояло славное прошлое: кружок Петрашевского, ссылка и солдатчина, не сломившие поэта. От друзей Чернышевского веяло идеями поднимавшейся новой борьбы против царских порядков, более организованной и могучей. Трубников начинал понимать, какая большая работа открывается за смелым призывом: «К топору!»

...Пройдет еще два года, и он узнает о тайной организации «Земля и воля» и примкнет к ней самоотверженно и безоглядно. Сейчас он этого еще не знает. И организации еще нет, и молодой Трубников к участию в ней не готов. Никому не дано знать, что ждет его впереди. Человеку зато дано каждым днем прожитым направлять свою судьбу на долгие годы вперед. Так и Трубников направил свою жизнь встречей с Потаниным, которая привела его в кружок сибиряков, в первую организацию — пусть до времени безобидную. Так, забота о Макы подарила ему знакомство с Тарасом Шевченко и с Николаем Степановичем Курочкиным, будущим членом «Земли и воли», а пока что — по общему мнению — всего лишь беззаботным весельчаком, досаждающим начальству остроумными строчками в «Искре».

Трубников теперь понимал, что все в жизни связано между собой неразрывно, и невидимые линии от человека к человеку нигде не обрываются незавершенно. На такие размышления наталкивал Трубникова и услышанный им от Тараса Григорьевича рассказ, как мальчиком, еще крепостным, Шевченко вошел вместе с другими людьми в осиротевшую квартиру Пушкина. У него был с собой лист бумаги, и он пытался рисовать, но рука не подчинялась. С того дня Тарас узнал в себе что-то новое, незнакомое, протянувшееся к нему от жизни Пушкина, которая вечна и не могла оборваться выстрелом заезжего убийцы.

Наблюдая, как всем сердцем тянется к кобзарю юный степняк Макы, Трубников надеялся, что и здесь продолжится неразрывная линия жизни. Чем больше таких линий, тем больше в мире надежд на торжество правды.