18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иосиф Герасимов – Пять дней отдыха. Соловьи (страница 54)

18

Все началось с глупого спора в училище. Какой-то мальчуган, начитавшийся детективов, рассказал, что в Америке один известный жулик заходил в трамвай с пистолетами и грабил пассажиров.

— Плевое дело, — брякнул Калмыков. — Могу вам запросто устроить представление.

Зачем он это брякнул, ему самому было неизвестно. Просто хотелось, наверное, поддержать свой престиж.

— Треп! — категорически заявили ребята.

Этого было достаточно. У Калмыкова тотчас созрел план. Он вспомнил об отце Изи Левина. Соломон Яковлевич работал бутафором в оперном театре. Это был огромный дядька с волосатыми руками, коротенькими рыжими усиками под мощным носом, напоминавшим вопросительный знак. В доме у них на этажерках и полках появлялись то сияющие золотом и драгоценностями царские короны и скипетры, то деревянные вазы и на них совсем как живые кисти винограда. На стенах были развешаны шпаги и пистолеты.

— Самое красивое в жизни, — говорил Соломон Яковлевич, — это бутафория. Я могу сделать из любого задохлика принца, дайте мне только клей, краску и бумагу.

Сейчас он делал пистолеты для оперы «Евгений Онегин». Он очень гордился этими пистолетами.

— Из них можно застрелить не только Ленского, но и нашего замдиректора театра, чтоб ему было пусто. А если еще подвернется бухгалтер, то тоже будет хорошо.

Калмыков выкрал пистолеты Онегина, когда забежал утром к Изе, чтоб вместе идти в училище. После занятий он созвал ребят и сообщил, что сегодня даст наглядную иллюстрацию к зарубежному детективу. Зрителей собралось человек двадцать. Калмыков вошел в трамвай, вынул из портфеля два пистолета, направил их на пассажиров и рявкнул:

— Прошу соблюдать спокойствие. Руки вверх!..

Через полчаса милиционер привел Калмыкова к Соломону Яковлевичу и потребовал от бутафора подписать акт, в котором указывалось, что пистолеты, изготовленные им, изъяты, как опасные для общественного порядка.

Соломон Яковлевич рассвирепел. Он бросил Калмыкова на диван, стянул ему руки великолепным восточным кушаком из балета «Бахчисарайский фонтан» и схватил со стены шпагу. Он порол Калмыкова этим средневековым оружием и приговаривал: «Не воруй, босяк! Не воруй, босяк!»

Потом он развязал ему руки и сказал:

— Иди к своему папе и спроси: из чего теперь будут убивать Ленского и что я должен сказать директору?

Изя догнал Калмыкова на улице, когда тот плелся домой раскорякой.

— Тебе больно? — спросил Изя.

Калмыков не ответил.

— Ты не сердись на него. Он очень жалеет эти пистолеты.

Но Калмыков думал совсем о другом. Он боялся, что эта порка станет известной мальчишкам и тогда в насмешках потонет его ореол смельчака.

— Изя, — сказал он, — дай слово, что ты никому не расскажешь, как он меня порол.

— Хорошо, — удивился Изя. — Могила.

— Ты благородный человек, — растрогался Калмыков.

Так они стали друзьями. Но Изя был жестокий друг. Он всегда говорил Калмыкову:

— Ты ужасный человек. У тебя совсем нет принципов.

Потом они стали вместе работать в джазе. Правда, старый кавалерист хотел видеть своего сына в духовом оркестре, а Соломон Яковлевич своего — в оперном театре. Но они выдержали бои с отцами, и оба пошли в джаз, потому что им очень нравилась легкая музыка.

На работе Калмыков всеми силами старался поддержать свою репутацию. Ему ничего не стоило заговорить с девушкой на улице или в фойе кинотеатра, где они играли, а потом перезнакомить с этой девушкой весь оркестр. Но никто не знал, что делал он это через силу, потому что внутренне ужасно робел перед женщинами, стыдился, но заставлял себя победить этот стыд. Он напропалую хвастался своими знакомствами, ему верили, а он ни разу даже не проводил ни одной девушки.

— Не человек, а бутафория, — кипел Изя. — Ты ведь не такой. Зачем же треплешься?

Но Калмыков не мог остановиться. Ему нужно было всегда показывать, какой он отчаянный.

Да, у него не было ни любимой женщины, ни любимой девушки, но никогда ему это не казалось таким обидным, как сейчас. Бумажный треугольник в руке Шишкина вывел его из себя. И ему стало нестерпимо тоскливо.

Калмыков смотрел в серое плоское небо. Оно вдруг зашевелилось, и в нем возник тяжелый гул. Он все рос и ширился. Тишина кончилась.

Шишкин и Левин лежали за ручным пулеметом. Рядом с ними в щели пристроился Калмыков, сжимая немецкий автомат, который достался ему еще после давнего боя.

Замятин был неподалеку от Чухонцева и Суглинного. Они приготовили гранаты, разложив их у корней лип. Справа и слева вдоль всего парка тянулась солдатская цепь.

Впереди видны были поле и дорога. Угрюмо ползли танки и сновали зеленоватые фигурки. Глухо, заставляя шипеть по-змеиному липы, над головой проносились тяжелые снаряды и рвались где-то далеко. Это били орудия из Кронштадта. Им торопливо вторили другие, что были где-то поблизости, за деревьями.

Земля дрожала в нервном ознобе. Замятин видел перед собой черную густую копну дыма. Там горел танк. От него разбегались скрюченные в полудугу люди. Они были похожи на садовых гусениц.

Минуты первого оцепенения, знакомые Замятину по боям под Кингисеппом, когда все внутри становится деревянным, а к горлу подступает металлический вкус, прошли, и он смотрел теперь на поле с брезгливым любопытством. Это было похоже на то чувство, которое возникло в нем, когда он впервые мальчишкой увидел гадючье гнездо — вонючую яму, где копошился клубок змеенышей. Ему было противно, страшно, но он не мог оторвать взгляда от этого клубка. Нечто подобное было и сейчас. Замятин не слышал ни снарядных разрывов, ни клекота пуль над головой. Звуков не существовало. Были только это поле и скрюченные гусеницы, которым нельзя было дать доползти сюда, к липам.

Он припал к автомату, и мир сузился до узкой щели. И эта щель была как луч, прорезавший темноту и высветивший узкую полоску. Гусеницы вдруг собрались воедино, выросли в огромного человека, орущего во весь рот. Замятин нажал на спуск и тоже заорал. Он сам не знал, что кричит, важно было кричать и чувствовать, как бьется на плече приклад автомата.

И Шишкин кричал. Он стрелял из пулемета короткими очередями. Круглый магазин выплевывал пустые гильзы.

Шишкин кричал каждый раз, когда видел, как там, на поле, за танком, падали фигурки.

— А, гад! — вскрикивал он в злой радости.

— Пригнись, — дергал его Левин, подавая магазин. Но Шишкину было наплевать, ему было сейчас на все наплевать. Он длинно выругался, хотя не терпел, когда ругались другие, и снова припал к прикладу. Он говорил с пулеметом, как с живым: «А ну, еще им, дорогуша. А ну, еще… Только не заклинь, только не заклинь, миленький! Ты умница… Ах, дьявол. Ну, зачем так низко?.. Чуть повыше возьмем. Ах, сволота…»

Левин видел его раскрасневшееся лицо, слышал его бормотание и, обтирая тряпицей, готовил магазины. В них поблескивали красной медью пули. Левину чудилось, что руки у него отяжелели и стали такими же большими и лохматыми, как у отца.

Отец сказал ему на прощание: «Ты слабый мальчик. Береги руки. Иначе ты никогда не будешь серьезным музыкантом». Руки его берегли всей ротой. Все хотели, чтоб у него были хорошие руки, — еще когда копали.

И все-таки он чувствовал себя очень маленьким в этой пулеметной щели рядом с Шишкиным. В нем все время копошилось что-то противненькое, робкое, и он ненавидел в себе это робкое и потому старался держаться спокойнее. Он смотрел, как стреляет Шишкин, и завидовал ему. «Он чертовски храбрый, — думал о нем Левин. — Он по-честному храбрый, не такой, как Калмыков…»

Левин приподнялся, чтобы подать диск, и увидел поле и танк. Пушка танка смотрела прямо на него. Качнулся ствол с блестящим ободком и черным круглым провалом. Левин мгновенно понял, что это значит. Ему надо было прыгнуть вперед, чтоб заслонить Шишкина, а то некому будет стрелять. Больше всего он боялся, что не успеет. Он рванулся. Его всего обожгло нетерпением. И вдруг он почувствовал, как стал очень большим, таким большим, что треснула и лопнула на нем гимнастерка по швам. Он вскинул вперед руки. Они неимоверно вытянулись. На ладонях сожгло кожу. И Левин сразу почувствовал легкость и успел подумать: «Опередил…»

Замятин не слышал разрыва. Его опрокинуло навзничь, вырвав из рук автомат и забив рот землей. Он выплюнул желчную горечь, приподнялся, хватаясь за ствол липы. Что-то дико и надсадно выло совсем рядом, и он никак не мог понять, что это так воет. Он повертел головой: может, это гудит в ушах после разрыва. И тут увидел Шишкина. Он катался по земле, хватаясь за траву, дергая ее клочья. Замятин невольно отпрянул. Шишкин уставился на него пустыми глазами и, содрогнувшись, ткнулся головой в коренья. Густая, тяжелая кровь шла у него горлом.

«Этого не может быть», — ясно подумал Замятин, хотя минуту назад отчетливо знал, что именно это может быть с каждым из них.

Все в нем закостенело. Он огляделся. Левин лежал в яме, свернувшись калачиком, выставив вперед, как защиту, руки.

Замятин подобрал с земли автомат. В яму прыгнул Калмыков и стал перевертывать пулемет, ставя его на сошки.

Замятин, не пригибаясь, во весь рост пошел туда, где лежали Чухонцев и Суглинный. Чухонцев метнул бровями:

— Куда?!

Замятин дошел до них и опустился рядом, начал неторопливо прилаживать автомат. Теперь он все хорошо видел, и все отчетливо бросалось в глаза. Он заметил царапину на ложе автомата и протер ее. Он был невероятно спокоен, спокоен до полнейшего отречения, потому что вдруг понял, что никуда не уйдет отсюда, как не ушел Шишкин.