Иосиф Герасимов – Пять дней отдыха. Соловьи (страница 31)
— Лабуха одного встретил. На саксе в ресторанчике шпилит. Обещал хорошую компанию. У них эстоночка в оркестре — сопрано высший класс. В общем, деточки, все будет в норме. Важно только выскочить.
— Может все сорваться, — засомневался Замятин. — Поведут строем в кино.
— Смоемся, — храбро предложил Калмыков. — А? Встряхнемся, деточки.
— Что касается меня, то я лучше бы сходил в кино, — сказал Левин.
— Дрейфишь, Изя?
— Нет… Но мне действительно хочется в кино, — мечтательно сказал Левин. — Очень хорошо сидеть в темном зале. Я там не был целую вечность.
— Ладно. Утром видно будет, — заключил Замятин.
Калмыков убежал трубить отбой.
Спать укладывались со светлым чувством ожидания воскресного дня. Даже если не дадут увольнительную в городок, можно будет отдохнуть, почитать, пошататься. А может быть, удастся пойти к заливу и искупаться. Главное — не надо идти копать.
Засыпали быстро и крепко. Густая темнота ненадолго припадала к окнам и быстро начинала блекнуть, рассеиваться, и опять белело небо. Не спали в бараках дневальные да те, кто были в караулах у ворот, у штабного домика.
Небо долго оставалось белым, а потом по нему начинали расползаться желтые и зеленые полосы. Наступал соловьиный час. Может быть, соловьи в березняке уже отряхивали перья, пробираясь по росяным веткам, мотали головами, чтоб начать свою перекличку. Но в это утро не им было суждено потревожить солдатский сон…
Взрыв был так силен, что вырвало в бараках рамы, закидав проходы битым стеклом. Те, кто лежал на верхних нарах, посыпались вниз, а с нижних сорвало одеяла.
Еще ничего не успели сообразить, а в барак влетел политрук Можаев и, перепоясывая на ходу гимнастерку, истошным голосом закричал:
— Тревога!
Прежде их несколько раз поднимали по этой команде. Тогда вскакивали с постелей, одевались на ходу, разбирали со стоек противогазы — другого оружия не было — и выбегали строиться на плац. Сейчас, услышав команду, кинулись к вещам, делая все механически, как были обучены. Ринулись было к дверям, но новый взрыв бросил всех на пол. А Можаев стоял у дверей, уже подпоясанный, с пистолетом на боку.
— Выходи! — скомандовал он.
Никто не решился подняться с полу.
— Выходи! — побелев скулами, крикнул Можаев.
Все сорвались со своих мест, побежали к выходу.
Что-то горело. Удушливый, черный дым плыл над плацем. В небе зарокотало, завыло, и, разрезая дым, протянулись светящиеся белые точки.
— Ложись!
Припали к земле. Никто не видел прежде таких летящих, сверкающих точек, и невольно все с любопытством задрали головы. Низко прошел самолет. Отчетливо видны были на его крыльях черно-желтые кресты. И опять он пустил впереди себя огненную пунктирную струю.
Потом все стихло. Но все еще лежали, боясь оторваться от земли. Долго тянулось молчание. Нарушил его плач, надрывный, лающий. Стали оглядываться и увидели: посреди площади сидит нескладный, высокий Иванушка, размазывает по лицу слезы маской противогаза.
Быстро окружили его.
— Ранен? — тряс Иванушку за плечо Суглинный.
Но тот плакал навзрыд и все растирал лицо маской противогаза.
— Ребята, да он же об…! — вдруг крикнул Калмыков.
Сразу рванул густой смех. Смеялись тяжело, будто сыпали с гор камни. И так же внезапно смолкли как по команде. Кто-то сказал:
— Смотрите!
Все повернулись к березняку. Деревья были раскиданы, местами обуглились и дымились. Зияла чернотой большая воронка.
— Что это? — спросил все тот же голос.
— Война.
Оглянулись: кто сказал? На плацу стоял, сдвинув белесые брови, ротный Чухонцев.
…С утра у Лены на языке вертелась песенка, и она не могла от нее отделаться:
Эту песенку одно время они любили распевать в университетских коридорах. Заводилой была Наташка. Она первой начинала своим высоким голосом назло серьезно-хмурым девам из деканата. Девчонки подхватывали дружно. Потом песенка немного забылась, потому что Наташка стала петь другие. А вот сегодня ожили в Лене задорные слова. Что бы она ни делала, куда бы ни шла, песенка весело ступала рядом.
Лене хорошо работалось. Она написала репортаж. Очень к месту вставила разлив реки, ветки, осыпанные дождевыми каплями, рассказала о Мореве и даже нашла несколько добрых слов для Севы Глебова. Репортаж ей самой понравился, она с удовольствием продиктовала его стенографистке Марии Михайловне, с которой подружилась еще когда в первый раз ездила от газеты в командировку.
Мария Михайловна была старой девой, с седой буклей на голове и тяжелым угловатым лицом. Когда она видела Лену, ее стальные глаза становились слезливо-добрыми, и она тягуче, вытянув губы трубочкой, произносила: «Леночка», трогательно угощала дешевыми конфетками. Лена платила ей за это постоянным вниманием: то, пробегая мимо редакции, занесет ветку мимозы, то билет на вечер в студенческий клуб. Хоть билет этот Марии Михайловне был вовсе ни к чему, она счастливо чмокала Лену в щеку.
— Леночка, — говорила она, — я работаю здесь двадцать лет. За это время застенографировала и расшифровала миллионы скучных и бесполезных слов. Так можете мне поверить: у вас талант. Вы знаете, что такое талант? Это когда нет ни одного пустого слова… И еще вот что — выходите замуж за приличного человека и обязательно родите троих детей. Не меньше! Это я вам говорю…
Угловатое лицо ее морщилось и дрожало, а глаза заволакивала тоскливая усталость. Мужчины в редакции старались подальше обходить Марию Михайловну, считали ее злюкой и нудой. Но Лена никогда не слышала, чтоб она ворчала или жаловалась, и по-своему любила ее.
Продиктовав репортаж, Лена крикнула в телефонную трубку:
— А у нас солнце, Мария Михайлова. А у вас?
— И в Москве солнце, Леночка, — услышала она добрый голос.
Тут вдруг взбрела Лене в голову озорная мысль.
— Мария Михайловна, милая, позвоните, пожалуйста, по телефону… — и она назвала рабочий телефон Генки. — Передайте этому парню, что у нас здесь совсем весеннее солнце.
Трубка помолчала. Потом в ней раздался внушительный кашель.
— Почему вы меня не познакомили, Леночка?
— Он стесняется.
— О, это первый признак порядочного человека… Можно мне ему сказать, чтоб он вас не обижал?
— Валяйте, Мария Михайловна!
Лена повесила трубку и представила, как надуются у Генки толстые губы и вытянутся в линейку брови, когда с ним будет разговаривать Мария Михайловна. Генка начнет отдуваться от смущения и бормотать несвязное. Лена рассмеялась, но тут же опомнилась: для чего она это сделала?
Может быть, ей пришла такая блажь потому, что, когда она писала, на столе стоял Генкин подарок — маленький приемник и из него текла тихая музыка. Лена вообще любила работать, когда включено радио. Ее приучила к этому Наташка. Если они зубрили, готовясь к экзаменам, то просто не могли, чтоб в комнате не звучала музыка. Наташка подвела под это теоретическую базу:
— Песня запоминается лучше и быстро, чем просто стихи. Потом существует закон ассоциации. Забыла на экзаменах цитату — вспомни мелодию, которую слышала, когда зубрила ее. Сразу ответишь…
Лена шла по улице. Солнце полыхало на неуклюжих колоннах здания управления железной дороги и на стеклах ларьков с газированной водой. Лоснилась жирная земля на газонах. В витринах универмага смеялись толстые туристы с огромными чемоданами. За стеклом магазина «Овощи», по которому струйками стекала вода, празднично торчали в ящиках зеленые стрелы лука, сияли заросли салата. Над стенами старинного здания с закрученными вензелями в деревянных люльках покачивались маляры. Розовая краска с их кистей капала на сухой асфальт.
Лена шла не торопясь, наслаждаясь городской весной. Парень в старой кепке нес завернутого в одеяльце ребенка. Он боялся споткнуться и шагал осторожно, испуганно заглядывая в щелку — под кружевную оборку. Парень поравнялся с Леной, они встретились глазами и неожиданно понимающе улыбнулись друг другу. Лена шла и думала: «Есть отцовство… Про материнство все знают. Но есть отцовство, и оно не менее красиво, чем материнство». Она шла и не замечала, что все еще улыбается.
У «Гастронома» ее окликнул пижон в ярком шарфе:
— Девушка, не потеряйте улыбку.
— Если подберете — не суньте по забывчивости в карман, — ответила Лена.
— О, что вы! Я приколю ее к своим губам.
«Пошляк», — подумала Лена, но беззлобно. Он было увязался за ней, но Лена его отшила: