Иоланта Сержантова – Шито белыми нитками (страница 1)
Иоланта Сержантова
Шито белыми нитками
Зимы не миновать
Всякий желает лучшего больше в других,
нежели в себе
Автор
С подбородка округи как с краю ведра, вытянутого из колодези, стекают капли дождя. Серые, гладкие, будто морские камешки. И страсть как хочется коснуться их, сыграть на них нечто звонкое, словно на прохладных клавишах фортепьяно, а после набрать в горсть и унести с собой, дабы тешится, перебирая, пряча ото всех свою затаённую радость обладания тем, чего нет больше ни у кого.
Где-то неподалёку расчёсывает чуб о ствол осины олень. Так бы не прознать про то, да всхрапывает от удовольствия слишком громко, заодно хлыстом голой кроны гоняет бескрайнее облако тумана, что пришито суровыми нитками ветвей к горизонту, словно латка на пятке валенка, – не так ладно, как крепко. Сносу ему не будет, тому валенку, как и хмари, что не истреплется раньше весны, не изотрётся нигде.
Глядишь на ту погоду, на помраченье воздуха, и нет бы самому в сумерки впасть, наглядевшись на скользкие от слякоти тропинки, но будто наперекор набираешь полный вздох радости, ровно храбрости, и – в омут осени, бродить по раскисшему вдоль и поперёк лесу, где и калины не узнать, столь поблек её румянец.
Силясь подняться, лес стоит на распухших коленях пней. Ветер его под руки и ну склонять один ствол к прочим для крепости, – вроде, стоят.
Лещина и жёлуди, листва и смылившиеся бомбошки дождевиков, иглы сосны и лишайники – всё одним коричным цветом. Стволы дерев мокры едва ли не до исподнего. На всём – печать уныния, так что даже поганки, кой утеряли свой нарядный вид, вызывают жалость. Их хочется утешить, заговорить, дабы позабыли они про своё растрёпанное положение и простительную об эту пору неухоженность.
Редкий комар, смешавшись, при встрече избегает не то пронзить, но коснуться. И, провожаемый взглядом, невредим добирается он до того бледного, словно выбеленного клубка в укромном уголке чердака, где предстоит ему встретить весну.
Белка, притворивши за собой дверь дупла, устраивается поудобнее. Синица, что расположилась у неё над головой, в дупле мутовкой выше, занята тем же. Они обе знают, что зимы не миновать, так что ж пенять осени на её несовершенства. Довольно с неё и собственных слёз.
Я городской?!
Родители собирались в театр, когда я подошёл к маме с вопросом:
– Мам, а я городской?
Мама, до тех пор снимавшая в расстеленный на коленях платок бигуди, похожие на обёрнутые резинкой куриные косточки, удивлённо подняла подправленные рейсфедером брови, позаимствованным из папиной готовальни.
– Городской. А почему ты спрашиваешь?
– Мальчишки во дворе дразнили Мишку дурнем деревенским.
– А ты что?
– Я вступился, конечно. Что по мне, так он хороший. Утром дворнику помогает уголь к топке таскать, зимой дорожку от снега чистит, которая к сараю, где уголь лежит.
– Да, верно, хороший мальчик… И ты у меня тоже хороший, коли судишь о человеке по его делам. К тому же, знаешь ли, принято считать, что лучшие люди России вышли из глубинки.
– Твоя мама так говорит потому, что сама родилась в деревне! – со смехом вмешался папа, показав намыленную, невыбритую ещё щёку из ванной..
– Как?! – изумился я, глядя на мамино вечернее платье, что отдыхало после утюга зацепившись крючком плечиков за приоткрытую дверцу шкафа.
– Да так! – рассмеялась мама, – В Козловке я родилась!
– И козлят помнишь?
– А как же! Прыгали они так шустро: с печки на лавку, с лавки на печку.
– Ничего себе…
Честно говоря, я был сражён, ибо в моём представлении люди из деревни просты, работящи, но в общем без особых сложностей и затей. А то, что это же сочетание простоты и ежедневного тяжёлого труда даёт им возможность распознавать настоящее чувство и истинную красоту среди невероятного числа притворного, фальшивого, неискреннего и напускного, мне как-то не приходило раньше в голову.
Единственное, что выдавало в маме деревенскую девчонку, так это то, что она слишком часто мыла полы. Но во всём прочем… Любовь к театру, балету, литературе… Я не помню ни одного музея, мимо которого прошла бы мама, не заглянув и не осмотрев подробно экспозиции на всех этажах, снизу доверху, от комнаты реставраторов до запертой на висячий замок двери на чердак. И при этом – постоянное желание самой во всём докопаться до истины, не принимая на веру сторонних мнений…
– Твоя мама деревенская девчонка! В разумных пределах, конечно! – прервал мои размышления отец. – Ну, всё, мы пошли, а ты тут не шали. Почитаешь и спать. Ровно в двадцать один ноль-ноль. По рукам? Запри за нами дверь.
Мне был слышен стук маминых каблучков по дощатым ступеням подъезда, и дальше – под окном, когда они с папой шли по асфальтовой дорожке с выступающими истёртыми, блестящими от того камешками.
Иногда мамина поступь теряла плавность, то она, прижимая к груди маленькую сумочку, в которой лежал надушеный платочек и театральный бинокль, осторожно перебиралась через вспученный, приподнятый кое-где корнями деревьев асфальт… Я знал, что всё именно так, а не иначе, но представлялась мне мама в эту минуту отчего-то совершенно иначе. Босоногой девчонкой с глазами цвета неба, бегущей к реке, где среди камышей в причаленной к берегу плоскодонке сидел тот самый Мишка, что по утрам помогал дворнику. С тем, собственно, я и заснул. Ровно в двадцать один ноль-ноль.
Пора
Соловей мышонком сновал по винограду. Малого размеру его сюртук был чист и ладно скроен, совершенно впору, но так тесно обтягивал субтильное тело, будто жался к нему, что соловей невольно вызывал к себе жалость. Хотя… Из-за чего было б его жалеть? Наряд соловейки был чист, ни единого растянутого шва или выбившейся из подкладки пушинки. Что до окраса, он был в тональности листвы винограда, готовой к переезду в зиму. И соловей был вполне готов к перелёту, в отличие от нас, знающих обо всём, но ни к чему не умеющих быть готовыми.
Будь теперь весна или лето, заместо сочувствия, появление на виду маленькой птахи вызывало бы в окружающих нежную улыбку. И даже когда б соловейка скрылся за занавесом листвы, в ожидании его бесконечных экзерсисов, не сходила б с лиц приятность.
Но нынче, когда спутались день с ночью, когда свечи сутулятся и дышат часто, выказав жаркий язычок, да отражаясь ярким пятном в оконном стекле, мешают разглядеть – что там… Всё не так, всё не по нам. И за окном не цветущий сад, а увязшая в осенней мгле округа. Неприбранная, распухшая от слёз, измученная непостоянством ветра.
Напрасно, по привычке раздвинутые гардины, потрафляют дурному настроению тех, кто не шутя почитает себя немалой, быть может самой важной частью округи. А соловей, что порешил подкрепиться перед отлётом у всех на виду, – не с насмешкой, не перекором, но по простоте, одним своим наивным честным видом, расстарался выказать нечаянную радость, отчего усилилось не меньше, чем вдвое бремя сумрака и тяжесть весомой поступи осени.
– Это ж кто там по лозе вошкается? Не мыша ли? Кота не надо?
– Нет, бабушка, то соловей. Ягоды ест.
– Пора бы ему уже отсюда…
– Пора, бабушка. ваша правда. Пора.
Иначе никак
Ястреб с прозрачным на просвет крылом, едва небо отражалось в его глазах, торопился переступить порог ветки, на которой ночевал, ибо намеревался первым занять самую заметную в округе высоту – обломанную ветром берёзу высотой в двадцать с лишком саженей1.
Похожая на столп, берёза была куда уютнее всякого столба. Вонзив когти в расцарапанное изломом темя дерева, ястреб смыкал створки крыл по бокам, словно ставни, и чинный готовился внимать округе.
Та, на радостях, тут же принималась жалиться взахлёб. И на хладность весны, и на мало побывшее лето, и на осень, что заявилась по обыкновению, не упредив.
Моргая в такт доносам округи на себя самоё, ястреб приоткрывал в полуулыбке клюв. Будь сия местность ему не по нраву, давно бы решился на перелёт, но она была мила, от и до мила. С ровной степенью приязни обозревал ястреб и осенние залысины дубравы, и вечные кудри ельника, неширокую атласную ленту реки и камеи озёр с вырезанными на них розами облаков, прорехи болот и плохо заживающий рубец дороги, что то мокнет, то сохнет, то пылит, а то и вовсе непролазна.
Коли б ястреб не был собой, думал бы он про то, что славно, когда всем прочим до тебя не дотянуться. Им-то к тебе карабкаться, тогда как ты просто можешь снизойти. А можешь и нет. Сверкнёшь оком из-под облаков, да покуражишься, ибо мало места наверху, не для всех оно, для избранных судьбой, не иначе.
Впрочем, к счастью, ястреб свободен от мыслей, которые помешали б ему взлететь. Он сидит на обломанной ветром берёзе, как на столбе, дожидаясь заметного только ему шевеленья с земли, а вОроны, что кружат подле, дожидаются своей очереди оглядеть округу с трона ствола. Какова она кажется им оттуда? Судя по восторгам, которые иные принимают за карканье – более, чем. Иначе никак.
Ни прежде, ни после, ни теперь
У сумерек много дел. Застегнуть на все пуговки дождевиков тропинку, обмахнуть по углам ветошью ветра паутину, ею же перед тем собрать мошек, мух и мелких бабочек моли, что, манкируя осенью, променадничают по свободным от птиц просекам, прогуливая сон, как прогуливают уроки второклашки. Ибо им уже известно, что там и как в классе, можно когда и проветриться, в тайне от родителей.