Иоланта Сержантова – Пережить настоящее (страница 2)
Наполненные не бабушкой б а б у ш к и н ы тарелки чурались деликатесов и общества, торопились опустеть и, вымытые едва знакомыми руками, ждали минуты спрятаться, наконец, в стенной буфет ровными стопками, подальше от глаз, дабы горевать своё посудное горе вдали от людей, живущих своими заботами, непонятными даже им самим
Не вдаваясь в семейные дрязги, скажу лишь, что вступился тогда за мать, вздорную и неумную женщину. Но… она-таки была мне матерью, и я счёл тогда и продолжаю думать так и нынче, не должна она была унижаться ни перед кем, даже перед своими братом, зятем и отцом просьбами чего-то там не делать. Хотя бы в моём присутствии.
Прав я был или нет? Не вмешайся я тогда в дела взрослых, жил бы спокойно в дедовой квартире, поминая его добрым словом. А так – мотаюсь всю жизнь по съёмным углам, но на деда, всё одно, зла не держу, только мучаюсь одним воспоминанием из прошлого.
Помню, как теперь: проезжаю мимо в вагоне трамвая, а дед стоит на пригорке придорожья… ожившим памятником. И летнее пальто ветром треплет ткань, хлещется пребольно, так казалось, о его худую фигуру. Мне до боли в сердце хотелось выскочить на ходу, срывая с себя повсегда цепкие руки кондуктора, кинуться к деду, прижать к себе крепко, сказать – как я его люблю… Но не посмел. О чём теперь сожалею всякий день, хотя случилось это всё уже почти более полувека тому назад.
В юности я был горяч, да. видно недостаточно. Иначе – вышел бы, не стерпел бы, не из корысти, но запросто, за просто так.
Без жалости
– Есть разница между «ухитриться» и «умудриться»?
– Ещё какая!
Автор
Время бежит вперёд… быстро-быстро. Не оглядываясь и не оставляет нам шанса. Так мать, что, опаздывая на службу, тащит дитятко за руку, торопится поскорее довести его до яслей или няни.
У дитя не хватает сил даже на похныкать, губы съехали набок в беззвучном без слёз рыдании. Оно знает, сколь бесполезны мольбы остановиться, поправить надетые наоборот штанишки, подтянуть забившийся в сапожок чулок и заправить за курточку шарфик, что выпростал свой тканый язык набок из ворота и трясёт им, как запыхавшийся пёс, капая слюной за шиворот. Мать шагает так скоро, как может, позабывши про то, что не поспеть малышу за нею никак, не замечает она и того,, что надует ребятёнку душу на бегу, и к вечеру жар вынудит её звать на завтра доктора, да после, пересчитав монетки, бежать в аптеку, шепча, как заклинание «норсульфазол» и «горчишники».
У самой двери время поставит матери подножку порога, и заискивающим, виноватым, звонким от волнения голосом спросит она, чего вкусненького купить малышу. Но тому, с влажной постели, не надо ничего, кроме как, раскачиваясь на качелях лихорадки до дурноты, спать… спать… спать…
Сквозь сон его замутит от запаха накупленных матерью нехитрых лакомств, что заветрятся на табурете подле его изголовья, и ввечеру, с безразличным видом, «дабы не пропадало», будут съедены все без остатка уставшим после смены отцом.
Когда же в ответ на невольный в горячке стон сына отец прикрикнет недовольно: «Не ной, болей молча, дай выспаться, мне с утра на работу», и не понимая о чём, собственно, речь, махнёт рукою на жену, что примется стыдить мужа за бессердечие, тот, не найдя ничего лучшего, прикроет голову подушкой и тотчас захрапит.
Время бежит, а мы семеним подле, и даже если когда ухитряемся забежать вперёд, дабы заглянуть ему в глаза, увидеть, что в них, пытаясь понять которое у него в ы р а ж е н и е и что на душе… Оно дёргает нас за руку: «Не отставай», и прибавляет шагу. Нам кажется или время в самом деле злится. Только вот на кого – на себя или на нас.
– Время жалит?
– Без жалости, как комар.
Утолить смятение души
Осеннее, на ватине облаков небо, в такт неясному откуда-то топоту, подпевало тонким, похожим на серебряный колокольчик, голоском. Не от того, что хорошо ему было или весело на душе, но – грелось оно эдак. Точно также птицы согревают себя пением под утро, заодно вырывают из морока предрассветного сна округу и вся, что причислено к ней: прохладную, в пудре пыли дорогу со следами ночной жизни и междупутьем, – будто замятой подушкой щекой, да замершими, с обвисшими ветвями, словно ссутулившимися ненадолго деревами, столпившимися у обочины. Чудится, – стоит отворотиться, как перебегут они ту дорогу и разойдутся, кто куда, оставив пригорок… подбородок придорожья, – на откуп молодой, зелёной во всех ипостасях поросли.
Тонкие пальцы трав тщатся удержать горошины росы, гнуться под их невесомой, непомерной для себя тяжестью. Но как хороши они в этой своей натуге! Не напрасно возвеличена всякая по добру работа. Не токмо ради благ, но больше – блага ради, утолить смятение души.
Сквозь протёртый носок кроны проглядывает розовая пятка солнца. Чай не весна, не до штопки, обойдётся и так. К тому же – скроется солнышко со дня на неделю до марта, не к чему ему наряды, пересидит в своём тепле. А когда и выбраться ему, так ненадолго. Не успеет обморозиться, взбодриться только, вздрогнет и опять к печке.
Предпоследний день сентября занят чересчур, выкручивает стираную простынь облака. Несподручно ему в одиночку, но – как есть, не вызвался никто в помощники.
Невзирая на дождь, чуть выше по течению дня, купается в мелком пруду малиновка, окунаясь в истоме приятного озноба до прикрытых глаз, до гвоздика клюва, схожего с обойным. Промокшая насквозь, до серой кожи птица, перелетает на услужливо подставленную махровую ветку сосны, где, отряхнувшись ловко, оказывается вмиг почти совершенно суха. А сосна лишь сморщится в подобострастной улыбке, от брызг-с, по-лакейски почти, и только обождав, пока малиновка скроется в саду, вздохнёт свободно, отпуская на волю смолистый дух, что держала в себе до поры. Причуда приличия, не то – подобострастие.
Но небо… То долго ещё мёрзнет и вздрашивает, вспоминая малиновое отчаянное купание. Ему так не суметь, как той птахе, оно и так ему зябко, на сквозняке.
Осеннее, на ватине облаков небо, в такт неясному с земли топоту, подпевало тонким, похожим на серебряный колокольчик, голоском. Не от того, что хорошо ему было, но – грелось оно эдак, как птица.
Про что-нибудь…
– Тебе лимонад или боржом?
– Воду, загаженную.
– Чем?!
– Пузырьками, чтобы в носу щекотало.
Автор
Вишни в саду. Очарованные осенним полднем, поддавшись его страсти, неизбежно заворожённые им, покрылись они веснушками жёлтых листьев, – единственное, чем умели обратить на себя внимание.
И это невзирая на то, что пропадут, падут вот-вот те веснушки под ветра первым порывом. Тот холоден до надменности, и пускай его высокомерие не из корысти, не со зла, от большого сердца, от жалости ко всем, кого должен привлечь, приобнять, что ж с того. На него положиться – как загодя в омут. Чуть листочек ослаб, тут же – долой его с черешка. Увлечёт его за собой ветер, лёгкую голову вскружит, полонит и бросит, будто наскучило ему то шуршание, похожее на срывающийся шёпот. Да так после отшвырнёт, что ударится впалой грудью оземь листва, отойдёт к тем – прочим, прежним. А вскоре вовсе оставит крону порожней, осиротит, обездолит. не в пример весне, пуще – лету.
Вишни в саду. Кажется, только что стояли наги, и поджимали озябшие пальчики босых ног в лужицах талого снега. И омывало их весенними грозами, и парило в туманах, и будто зубовным детским скрежетом наполнялись тёмные, густые от запахов ночи хрустом раскрывающихся почек. Всё это было, кануло, и вот уж и опять – редеют просеки и аллеи, рдеют нагие рассветы. Закатам – тем оно и ничего всё одно в ночь, а утрам после стыдиться понавдоль целого дня.
Где тут набраться мочи стерпеть? Утолить чем? К чьей прижаться груди и чья рука прижмёт к себе сильнее, чем твоя боль…
Про утро ли то, про осень и вишни в саду, либо будто наше оно всё, похожее на людское, безмолвное, о котором плачут без слёз, рыдают в голос, да всё без толку, напрасно, впустую, зря…
Так
Листья на подоконнике поутру чудятся обрывками чужих рукописей. Не потому, что чужды, но – писаны другой рукой, под диктовку сердца, что терзается всякими пустяками, до которых нет дела прочим, и по чести – никому.
– И ссыпались те горькие от слёз бумажки откуда-то сверху… Лепестками цветов, хлопьями сусального злата или и снежными.
– А если над тобой нет никого? Только пыльный чердак с голубями и усё! Пустота и простор!
– Заруби себе на носу – над тобой всегда кто-то есть. Даже если ты этого не видишь. Но знать, помнить – должен. И вести себя так, будто на тебя смотрят.
– Подглядывают?
– Приглядывают. С заботой. Взирают на твои промахи с состраданием, радуясь победам смеются беззвучно, дышат в затылок тепло и щекотно, когда ты счастлив или нежишься в волнах радости. Ты же чувствуешь? Хотя бы что!?
– Глупости это ваше всё. Живу и ладно, и на том спасибо.
– Ты невыносим.
– Да вынесут когда-нибудь вперёд ногами!
– Вот-вот. Не чтишь ты, не соблюдаешь, не щадишь. Шутишь всё…
– Да, я – такой, я весёлый!
– Весёлый, это когда другим подле тебя делается хорошо, а ежели недоумение одно от речей и поступков, тут уж не до веселья.
Сухие кленовые листья держатся до последнего, но стоит ступить на них, чихают потешно, разлетаясь в пыль. Про таких говорят – молодец, мол, не унывает. Да только сохнут они не запросто, а от невыплаканного своего горя. Держат его при себе, не отпускают долго, дабы других ненароком не замарать.