реклама
Бургер менюБургер меню

Иоланта Сержантова – Пережить настоящее (страница 1)

18px

Иоланта Сержантова

Пережить настоящее

Чубы кустов трещат…

Чубы кустов трещат под испуганным бегом оленей. Грибники, будь они неладны, причина их поспешности. Те зреют по всё лето в тесноте квартир, а по осени высыпаются, заполняя собой всё прилесье, каждую просеку. Топчут сапожищами поляны и тропки, пугают зверьё и вызывают недовольство местных жителей, устраивая пикники и отхожее место прямо под окнами.

Грибники пачкают траву, очищают выпачканные ладони о кору, оставляя после себя метки, из-за которых морщат носы лисы и фыркают с негодованием даже кабаны, чей мускус духовит и узнаваем, но привычен лесу, не чужд, как те запахи, что приносят с собой пришлые.

Грибник – это почти бранное слово. Присвоенное чужаку, оно привносит в размеренный уклад удалённой от города жизни. Хозяева кидаются отыскивать позабытые с прошлого года замки на сарайки и садовые калитки, да, разбуженные неоднажды спозаранку топотом чужих ног в сенях, запирают на ночь двери в дом.

Скорые заморозки – единственная надежда на то, что долго ещё не понадобится смазывать постным маслом щеколды. А прядущий ушами олень не вздрогнет, не повернёт головы, не убежит, не помня себя, высоко подкидывая обтянутый белыми подштанниками круп, а останется стоять, где стоял, выдавая своё расположение сморщенной над лопаткой кожей и спокойным взглядом в твою сторону. И нет нужды, что придётся чаще топить печь, – всё лучше, нежели спросонок увидеть перед собой чужое небритое лицо:

– Где?! – будет взыскивать оно, исторгая утреннее несвежее дыхание.

– Что?!

– Где тут у вас грибы!???

… И вновь затрещат чубы кустов…

Прошу любить и жаловать!

– И-таки, осень, господа!

Сбросив с себя бремя плодородия, округа занялась, наконец, любимым делом. Это только со стороны кажется, что она основательна и здравствует для одних лишь возделываний и прочей от себя выгоды. В самом деле округа ветрена, проста и легка на подъём, да только сердечность, вкупе с сопереживанием прочим мешают ей бросить всё к…, и…

Скованная ли зимними морозами, сдержанная весенней хлябью и буйством, либо расслабленная томлением летнего зноя, к осени округа вполне уже принадлежит себе и принимается за любимое, важное только ей.

Округа не повитуха по сути, не нянька, но пиит, рисовальщица, и только не желающий ей добра и покоя откажет в признании истинности сих обстоятельств ея натуры.

Умывшись наскоро росою, она всякий день у мольберта. Туман от неё офорт, ненастье – набросок карандашом, солнечный день – весь в красках с нимба солнца над головой до выпачканных в земле пят. Тут уж она и акварелью, и масляными, и гуашью… Всем, чем попадёт под лёгкую скорую руку. Ибо и писать надобно наскоро, так поспешно меняется облик того и тех, кто перед нею.

Нравственное начало осени в том, чтобы жить тем, что теперь, в эту самую минуту, потому как никто никому не поручится за наступление не то завтра, но грядущего часа.

Верно, зыбкая прелесть осени, словно напоминание о бренности, чарует и дарует утончённой прелестью, вне которой не проникнуться важностию каждого мгновения бытия.

Пусть хотя так, хотя этим, но будет дан знак или знание. Да не в назидание, не в укор, но редким умением перенять верное, и, будто постигнутое тобой самим, оно милее, понятнее от того.

Встречайте, господа, прошу любить и жаловать – осень!

Неведомое городским

Когда из праздничной иллюминации на Рождество видишь только гирлянду проходящего мимо скорого в ночи и над головой – мелкие лампочки созвездий, на жизнь смотришь совершенно не так, как представляет её житель города, который полагает, что «творог добывается из вареников»1, тропинки вытаптываются в снегу сами собой, а уличный сор весь во власти ветра и сам складывается в мусорные корзины. Впрочем, время от времени двор навещает смешной в своей неповоротливости мусоровоз, трудится большим навозным жуком подле той, собранной ветром кучи. Разумеется, не по делу, но дабы повеселить дворовую ребятню и позлить нянечек, что оттаскивают неслухов подальше от сего грязного, неприличного по их мнению зрелища.

– А нет бы подвести сии младые ноготки чуть ближе, для уразумения – что откуда берётся и куда девается, познакомить с дворником, который не под руку с ветром но с метлой в руках, спозаранку. Глядишь, сложились бы их жизни как-то иначе. Добрее, что ли, к миру, были бы они, ну и – само собой – к другим в миру, а наперёд всего и к себе.

Коли не сбережёшь семоё себя смолоду, ничего путного из тебя и не выйдет.

– Это как же это, себя беречь? В темноте сидеть, бланманже кушать и форточек не открывать?

– Думать над каждым своим шагом: куда ступаешь и зачем, что после тебя сделается, что останется, как скоро позабудут о тебе и чем вспомнят. Ежели вспомянут, само собой.

– Так пока будешь раздумывать, все пути будут пройдены, вытопчут, да не тобой, ну и сама жизнь позади. Поспешать надо, не мешкать, поперёк прочих первым быть в том, что для себя приметил. Иначе-то как?

– Заладил – как да как… Вот иначе и надобно. У каждого – своя дорожка. Пересечься с кем, это случается, не без того, сотоварищи нужны, это хорошо, но чтобы на чужую тропу вступить, чужою жизнью и проживёшь.

– Ох, путано вы, дяденька, рассуждаете. Мудрёно!

– Ну, а коли мудрёно тебе, бери-ка ты, милый, совок в руки, да вычисти печь, как следует. Давно нечищена, пока терпит, входит в нашу праздность, а на днях уж и дымить станет. Это городским неведомо, что откуда берётся, а нам, лесным жителям, всё, как на ладони: вода из колодца, тепло от печи.

Когда из праздничной иллюминации видишь только гирлянду проходящего мимо скорого в ночи и над головой – мелкие лампочки созвездий, на жизнь смотришь совершенно не так, иначе. Видна её изнанка, все узелки. Хорошо это или плохо? Да так уж выпало: кому что видно, а которому какое повидать.

Горечь любви

Каждое новое осеннее утро округа будто после стрига2 – немного непохожа на себя прежнюю и непривычна себе более, нежели прочим.

Приличная проседь трав гладко зачёсана набок, травинка к травинке, волосок к волоску. Пробор тропинки слегка влажен, и розоватый, тёплый на взгляд от косого рассветного луча, побуждает прикоснуться, вдохнуть вкусный запах жизни. Так тянет ощутить сладкий аромат затылка ребёнка, что не пивал ещё ничего, кроме молока матери, как и земля ранней осенью, до дождей – ничего, кроме росы.

Поверх кленовых листов, повсюду – набросанный ветром пепел лета. На пару с ночным морозцем рассуждали они после первой росы, как водится промеж мужиками: сперва о другах, после о недругах, а засим – про того, кто больше горой за округу. Да и чья она, из конца в конец и в конце концов!

Неловко бритый по утерянной за лето привычке, пригорок порывался вмешаться. Но третий – повсегда лишний, да часто и вовсе оборачивается лихом. Двое дерутся – третий не мешайся, окажешься виноват, вот и молчит пригорок, скрипит белыми зубами корней травы, мнёт землю, мешая её с песком.

Нет-нет и выползет какая букашка из той тесноты, почнёт искать другое место, поспокойнее, добредёт до ближайшего пня, да там уж, из последних сил завернётся в жёсткую циновку коры и уснёт, шепча про неугомонных, слабых в науках, крепких задним умом… Но всё, впрочем, без злобы, не досадуя, а как бы даже сокрушаясь об спорщиках, как о малых детях.

А где уж тот жук набрался уму-разуму, как не у того же самого ветра, где везде бывал и всё видал.

В глянце красных щёк калины отражается небо, и неясный тот ясный лик, изливаясь по капле на каждую ягодку, питает затаённую горечь любви к своей земле, к которой приникает, рано или поздно всяк живущий. И ничего не поделать с тем, кроме как любоваться ею, пока и сколько дано.

За просто так

В юности я был горяч. Не то, что теперь. За другого вступлюсь, само собой, не задумаюсь, а за себя – рассужу много раз, стою ли собственного беспокойства. А в те годы… Насмерть поругался с дедом. Вычеркнул он меня из своей жизни, не простил.

Впрочем, коли задуматься, тогда я вступился не за себя, а за мать. За что и был по сути проклят.

А дело было так. За круглым бабушкиным столом собрались все, кроме неё. Год, который прошёл после того, как она однажды утром не проснулась, и он совершенно ясно показал – кто в нашей большой семье надежда и опора, кто её душа, вокруг кого кружатся планеты наших жизней, составляя звёздную систему, в центре которой тёплым солнышком тихо сияет бабушка. Маленькая, несуетливая, не суетная, обстоятельная, ловкие руки которой не знали отдыха. Ими она крутила котлеты, шила пальто и вязала салфетки, лепила пирожки, с лёгкостью двигала по комнате тяжеленные шкафы, подставив под низкие ножки мокрые тряпки, дабы перекрасить полы. Ко всему прочему бабушка была неисчерпаемый кладезь знаний, кои к месту выуживала из обширной памяти, и, – бриллиантом в диадеме достоинств, – заодно была знатной рисовальщицей.

Мир без бабушки сделался другим. Сколь бы ни было людей вокруг, оказалось они не способны заполнить пространство, некогда занятое бабушкой и её бесчисленными о нас хлопотами.

Год без неё не летел, он скрипел телегой, не попадая в колею Вечности, то и дело проваливаясь в рытвины и застревая на размытых слезами, скользких от того булыжниках. Поминальный по бабушке стол ломился от блюд, среди которых не было кушаний, сделанных бабушкиными руками, и от того гляделся нелепо.