Иоланта Сержантова – Пережить настоящее (страница 1)
Иоланта Сержантова
Пережить настоящее
Чубы кустов трещат…
Чубы кустов трещат под испуганным бегом оленей. Грибники, будь они неладны, причина их поспешности. Те зреют по всё лето в тесноте квартир, а по осени высыпаются, заполняя собой всё прилесье, каждую просеку. Топчут сапожищами поляны и тропки, пугают зверьё и вызывают недовольство местных жителей, устраивая пикники и отхожее место прямо под окнами.
Грибники пачкают траву, очищают выпачканные ладони о кору, оставляя после себя метки, из-за которых морщат носы лисы и фыркают с негодованием даже кабаны, чей мускус духовит и узнаваем, но привычен лесу, не чужд, как те запахи, что приносят с собой пришлые.
Грибник – это почти бранное слово. Присвоенное чужаку, оно привносит в размеренный уклад удалённой от города жизни. Хозяева кидаются отыскивать позабытые с прошлого года замки на сарайки и садовые калитки, да, разбуженные неоднажды спозаранку топотом чужих ног в сенях, запирают на ночь двери в дом.
Скорые заморозки – единственная надежда на то, что долго ещё не понадобится смазывать постным маслом щеколды. А прядущий ушами олень не вздрогнет, не повернёт головы, не убежит, не помня себя, высоко подкидывая обтянутый белыми подштанниками круп, а останется стоять, где стоял, выдавая своё расположение сморщенной над лопаткой кожей и спокойным взглядом в твою сторону. И нет нужды, что придётся чаще топить печь, – всё лучше, нежели спросонок увидеть перед собой чужое небритое лицо:
– Где?! – будет взыскивать оно, исторгая утреннее несвежее дыхание.
– Что?!
– Где тут у вас грибы!???
… И вновь затрещат чубы кустов…
Прошу любить и жаловать!
– И-таки, осень, господа!
Сбросив с себя бремя плодородия, округа занялась, наконец, любимым делом. Это только со стороны кажется, что она основательна и здравствует для одних лишь возделываний и прочей от себя выгоды. В самом деле округа ветрена, проста и легка на подъём, да только сердечность, вкупе с сопереживанием прочим мешают ей бросить всё к…, и…
Скованная ли зимними морозами, сдержанная весенней хлябью и буйством, либо расслабленная томлением летнего зноя, к осени округа вполне уже принадлежит себе и принимается за любимое, важное только ей.
Округа не повитуха по сути, не нянька, но пиит, рисовальщица, и только не желающий ей добра и покоя откажет в признании истинности сих обстоятельств ея натуры.
Умывшись наскоро росою, она всякий день у мольберта. Туман от неё офорт, ненастье – набросок карандашом, солнечный день – весь в красках с нимба солнца над головой до выпачканных в земле пят. Тут уж она и акварелью, и масляными, и гуашью… Всем, чем попадёт под лёгкую скорую руку. Ибо и писать надобно наскоро, так поспешно меняется облик того и тех, кто перед нею.
Нравственное начало осени в том, чтобы жить тем, что теперь, в эту самую минуту, потому как никто никому не поручится за наступление не то завтра, но грядущего часа.
Верно, зыбкая прелесть осени, словно напоминание о бренности, чарует и дарует утончённой прелестью, вне которой не проникнуться важностию каждого мгновения бытия.
Пусть хотя так, хотя этим, но будет дан знак или знание. Да не в назидание, не в укор, но редким умением перенять верное, и, будто постигнутое тобой самим, оно милее, понятнее от того.
Встречайте, господа, прошу любить и жаловать – осень!
Неведомое городским
Когда из праздничной иллюминации на Рождество видишь только гирлянду проходящего мимо скорого в ночи и над головой – мелкие лампочки созвездий, на жизнь смотришь совершенно не так, как представляет её житель города, который полагает, что «творог добывается из вареников»1, тропинки вытаптываются в снегу сами собой, а уличный сор весь во власти ветра и сам складывается в мусорные корзины. Впрочем, время от времени двор навещает смешной в своей неповоротливости мусоровоз, трудится большим навозным жуком подле той, собранной ветром кучи. Разумеется, не по делу, но дабы повеселить дворовую ребятню и позлить нянечек, что оттаскивают неслухов подальше от сего грязного, неприличного по их мнению зрелища.
– А нет бы подвести сии младые ноготки чуть ближе, для уразумения – что откуда берётся и куда девается, познакомить с дворником, который не под руку с ветром но с метлой в руках, спозаранку. Глядишь, сложились бы их жизни как-то иначе. Добрее, что ли, к миру, были бы они, ну и – само собой – к другим в миру, а наперёд всего и к себе.
Коли не сбережёшь семоё себя смолоду, ничего путного из тебя и не выйдет.
– Это как же это, себя беречь? В темноте сидеть, бланманже кушать и форточек не открывать?
– Думать над каждым своим шагом: куда ступаешь и зачем, что после тебя сделается, что останется, как скоро позабудут о тебе и чем вспомнят. Ежели вспомянут, само собой.
– Так пока будешь раздумывать, все пути будут пройдены, вытопчут, да не тобой, ну и сама жизнь позади. Поспешать надо, не мешкать, поперёк прочих первым быть в том, что для себя приметил. Иначе-то как?
– Заладил – как да как… Вот иначе и надобно. У каждого – своя дорожка. Пересечься с кем, это случается, не без того, сотоварищи нужны, это хорошо, но чтобы на чужую тропу вступить, чужою жизнью и проживёшь.
– Ох, путано вы, дяденька, рассуждаете. Мудрёно!
– Ну, а коли мудрёно тебе, бери-ка ты, милый, совок в руки, да вычисти печь, как следует. Давно нечищена, пока терпит, входит в нашу праздность, а на днях уж и дымить станет. Это городским неведомо, что откуда берётся, а нам, лесным жителям, всё, как на ладони: вода из колодца, тепло от печи.
Когда из праздничной иллюминации видишь только гирлянду проходящего мимо скорого в ночи и над головой – мелкие лампочки созвездий, на жизнь смотришь совершенно не так, иначе. Видна её изнанка, все узелки. Хорошо это или плохо? Да так уж выпало: кому что видно, а которому какое повидать.
Горечь любви
Каждое новое осеннее утро округа будто после стрига2 – немного непохожа на себя прежнюю и непривычна себе более, нежели прочим.
Приличная проседь трав гладко зачёсана набок, травинка к травинке, волосок к волоску. Пробор тропинки слегка влажен, и розоватый, тёплый на взгляд от косого рассветного луча, побуждает прикоснуться, вдохнуть вкусный запах жизни. Так тянет ощутить сладкий аромат затылка ребёнка, что не пивал ещё ничего, кроме молока матери, как и земля ранней осенью, до дождей – ничего, кроме росы.
Поверх кленовых листов, повсюду – набросанный ветром пепел лета. На пару с ночным морозцем рассуждали они после первой росы, как водится промеж мужиками: сперва о другах, после о недругах, а засим – про того, кто больше горой за округу. Да и чья она, из конца в конец и в конце концов!
Неловко бритый по утерянной за лето привычке, пригорок порывался вмешаться. Но третий – повсегда лишний, да часто и вовсе оборачивается лихом. Двое дерутся – третий не мешайся, окажешься виноват, вот и молчит пригорок, скрипит белыми зубами корней травы, мнёт землю, мешая её с песком.
Нет-нет и выползет какая букашка из той тесноты, почнёт искать другое место, поспокойнее, добредёт до ближайшего пня, да там уж, из последних сил завернётся в жёсткую циновку коры и уснёт, шепча про неугомонных, слабых в науках, крепких задним умом… Но всё, впрочем, без злобы, не досадуя, а как бы даже сокрушаясь об спорщиках, как о малых детях.
А где уж тот жук набрался уму-разуму, как не у того же самого ветра, где везде бывал и всё видал.
В глянце красных щёк калины отражается небо, и неясный тот ясный лик, изливаясь по капле на каждую ягодку, питает затаённую горечь любви к своей земле, к которой приникает, рано или поздно всяк живущий. И ничего не поделать с тем, кроме как любоваться ею, пока и сколько дано.
За просто так
В юности я был горяч. Не то, что теперь. За другого вступлюсь, само собой, не задумаюсь, а за себя – рассужу много раз, стою ли собственного беспокойства. А в те годы… Насмерть поругался с дедом. Вычеркнул он меня из своей жизни, не простил.
Впрочем, коли задуматься, тогда я вступился не за себя, а за мать. За что и был по сути проклят.
А дело было так. За круглым бабушкиным столом собрались все, кроме неё. Год, который прошёл после того, как она однажды утром не проснулась, и он совершенно ясно показал – кто в нашей большой семье надежда и опора, кто её душа, вокруг кого кружатся планеты наших жизней, составляя звёздную систему, в центре которой тёплым солнышком тихо сияет бабушка. Маленькая, несуетливая, не суетная, обстоятельная, ловкие руки которой не знали отдыха. Ими она крутила котлеты, шила пальто и вязала салфетки, лепила пирожки, с лёгкостью двигала по комнате тяжеленные шкафы, подставив под низкие ножки мокрые тряпки, дабы перекрасить полы. Ко всему прочему бабушка была неисчерпаемый кладезь знаний, кои к месту выуживала из обширной памяти, и, – бриллиантом в диадеме достоинств, – заодно была знатной рисовальщицей.
Мир без бабушки сделался другим. Сколь бы ни было людей вокруг, оказалось они не способны заполнить пространство, некогда занятое бабушкой и её бесчисленными о нас хлопотами.
Год без неё не летел, он скрипел телегой, не попадая в колею Вечности, то и дело проваливаясь в рытвины и застревая на размытых слезами, скользких от того булыжниках. Поминальный по бабушке стол ломился от блюд, среди которых не было кушаний, сделанных бабушкиными руками, и от того гляделся нелепо.