Инна Булгакова – Третий пир (страница 98)
Они не успели, первые капли упали на середине пути, струи хлынули лавиной, вымочили до нитки, от собак пар пошел.
Берег полноводной когда-то Сиверки в одном месте пятиметровым обрывом возвышался над течением, и в отвесной почти стене из ярко-желтой глины были намыты довольно большие углубления, в которых не раз уже укрывались они от дождя. В одно из них Митя загнал собак, в другое — рядом — сели, точнее упали, они с Поль, едва переводя дух.
Внезапные сумерки с ветром, дождем и слабыми еще раскатами и просверками дымились над темными водами, низким берегом напротив, семью золотыми куполами Николы и дальними полями, но огненная колесница не явилась еще в полной мощи и великолепии.
Вплотную прижатый к Поль в тесной глиняной норе, Митя ощущал, как дрожит она; сам он ожил, опьяненный пронзительными потоками, как после первого стакана, когда пьянка (нет, здесь уместней слово «пир») только-только разгорается.
Эх ты, жизнь! Развязал узел ее оранжево-коричневой рубашки, принялся с силой растирать влажное тело, чувствуя, как постепенно горячим становится оно под его руками; ласкать, целовать, а все же одна мысль, нет, тень мысли, тень тени звенела, дрожала в голове.
Поль сказала что-то, но одновременно со словом мир раскололся в первом настоящем ударе, первая стрела пронзила их нору до донышка, прожгла синие глаза стремительным блеском, собаки взвыли, Митя оглянулся и замер: не было куполов, деревьев, реки, берега и полей — небесный гнев непрерывно преображал огненные осколки в нездешние пространства, а в глубине их, в потопе, гуле и трепете вспыхивало и гасло семь золотых точек.
Он взглянул на Поль: летучее пламя пробегало, преображая и ее лицо в нездешнее — обнаженное, светлое, потаенное, темное, свет, тьма, молния, удар, — обнял, прижал к себе и закричал бессмысленно-радостно:
— Если переживем грозу — все будет хорошо!
Она прижалась изо всех сил, он гладил мокрые волосы, жаркую кожу, говорил Бог весть что прерывистым шепотом:
— Эта свистопляска для нас с тобой, правда?.. как хорошо, Поль!.. Ну, я верю про холодильник, верю, ведь ты не можешь так врать, радость моя? Ведь ты не можешь… — Как вдруг она отшатнулась, освободилась от его рук, пробормотала что-то и вылезла из норы, неловко, как раненый зверь; оторопевший, он не успел удержать ее.
Вмиг протрезвев, Митя откинулся на глиняную стенку, пожал плечами. Ведь я не верю, зачем я унижался? Какое я все-таки животное… а она? Истеричные штучки совсем не в ее духе, грозы она боится — выходит, правда? Выходит — свободен? Свобода! — сладко заныло сердце и безнадежно: какая там, к черту, свобода, если я сдался от одного прикосновения.
Она не хотела выходить за меня, вновь вспомнилось, и была права. Они сидели тогда на сундуке с мягкой старой перинкой, на которой он и спал, то есть лежал обычно до утра, ощущая, что за стенкой на кровати с медными шариками лежит она, также ощущая, что на сундуке… и т. д. Сидели в потемках у открытой печки, дрожащий огонь пробегал по лицам и рукам. Позади — их слитные тени на оконном стекле и снежный ветер в тесном дворике, ночном городе, мутном небе.
Он приехал утром, ждал ее в продутом гнусном коридоре, где разводящаяся пара страстным шепотом спорила о мельхиоровых ложках («Не семь, а шесть! Шесть, дура!» — простонал муж и схватился за голову, а жена прорыдала глухо: «Тогда отдай электродрель!»), но старинная резная двустворчатая дверь была прекрасна. Она отворилась в миллионный раз, Поль вышла, и они как-то пропали в белом вихре, вихрь подхватил, промчал по улицам незнакомым (вообще-то Горького, Ленина, сквер Маяковского напротив Сакко и Ванцетти, но тогда не верилось), заледенил на мосту, отпустил на Черкасской.
Огонь играл, дразнил, пел, лица горели от сухого жара, и тянуло легким сквознячком от окна — ночи бессонные и быстрые, жар и холод, дрожащий свет и черные тени по углам, обветренные губы, одно дыхание. Он был нетерпелив и настойчив, она говорила невнятно о каких-то предчувствиях, о том, что летом… «Я не доживу», — пытался он пошутить, она засмеялась, он бросился целовать тонкие горячие руки и услышал: «Замуж я не выйду, вообще не выйду». Все было кончено.
Митя закружился бы в метельных переулочках, да ноги сами вынесли его на широкую прямую Московскую, что вела к вокзалу. Привела и бросила у стеклянных касс в плотную угрюмую толпу. Было безнадежно с билетами, поездами, погодой, Москвой, Вселенной, самой жизнью. Он толкался в толпе, залах ожидания, на платформах, с тоской сознавая, что заложил бы будущее свое немедля — было б кому! — за то хотя бы, чтоб сидеть сейчас у печки, спорить о свободной любви и глядеть, как огонь дрожит на ее лице и руках. Товарняк наплывал в сантиметрах от него, зверское лицо высунулось сбоку от паровоза, заклокотало, зашипело отборно, Митя, отскочил, ощутив в сигнале слепящих фар, что это смерть обожгла, но любовь оставлена ему, а значит, ничего не кончено.
Он легко бежал вниз по Московской, метель ярилась на исходе, но уже угадывались звезды… заледенелое кухонное окошко на втором этаже, она сидит у печки, смотрит в пустоту, не догадываясь, что он здесь и готов принять и отдать с благодарностью и счастьем все, лишь бы любила она его… ну хоть одну эту зиму, одну эту ночь.
Скатал тугой снежок, подбросил, стекло тонко звякнуло, но больше ничего не произошло. Еще и еще — стеклянный зов, смиренная мольба, молчание. Митя побрел в обратный путь.
А в мире устанавливался порядок, мутное смятение сменялось лютой чистотой, зазияли, засверкали небеса над безлюдным перроном, на котором, дрожа от холода в демисезонном пальто, он стоял, конечно, в последний раз. Его не хотят тут, ладно — придет время, она прочтет удивительный (гениальный, чуть не выговорилось, но стыдно-суеверно стало) роман… Митя перебрал журналы… в «Новом мире», узнает, как любил он ее, и заплачет. Итак, решено: коль его молитва не подействовала и дар фантазии остался при нем (остался!), переходим к труду профессиональному. Причем надо спешить, а то она еще выйдет замуж… и не заплачет! Митя вздрогнул, прямо содрогнулся… да пропади оно все пропадом и он сам пропади, затеряйся сейчас в этой провинциальной, уже родимой глуши, во внезапном вдохновении подумалось ему, ведь никакие романы не спасут.
Подошел бакинский скорый; Митя, напуганный безысходной провиденциальной вспышкой, бросился к ближайшему вагону и закричал с отчаянием в усатое лицо под форменной фуражкой: «В Москву! Срочно! Позарез!» — «Нэ ори! — сурово перебил кавказец и поинтересовался гостеприимно: — Десятку дашь?» По тем временам — грабиловка; да десятка у Мити как раз была, и плевать на все это, но он замер, подумав вдруг: «А если в дверь постучать, ведь она могла не понять, метель чертова…» — «Постель дам, ляжешь как князь», — шепнул проводник, подтолкнул Митю на ступеньку, вскочил сам, поезд тронулся в московскую тоску и надежду. А Поль сидела на сундуке у остывающей печки и плакала. Не в том беда, что Митя бросил ее и уехал, а в том, что поедет она вслед и станет его женой. Цыганская «погибель от злого мужа» — ерунда и «не может быть», но что-то ведь она предчувствовала в своем возлюбленном, какую-то муку… И все же, когда он ушел, на весь дом грохнув дверью, она продержалась ровно столько же. Митя прыгнул в темноту от обжигающего стального скрежета, Поль поспешно оделась — и они побежали навстречу друг другу сквозь ледяные пространства, и та же классическая метель на Московской дважды свела и развела их.
Поль вспомнила, как он смотрел на нее и сказал: «Я не доживу», — засмеялась от счастья и пошла спать, а в новогоднюю ночь они действительно стали мужем и женой. «И станут двое одна плоть — на мгновение, — писал он много лет спустя в общей тетрадке. — Только на мгновение может постичь человек свою истинную полноту и ценность. Непостижимая запредельная катастрофа своеволия — первородным грехом назвали ее — разделяет, искажает и властвует. Требуются новые и новые пробы, новые и новые поколения, то есть смерть, чтоб грех этот не перешел в вечность. Итак, отведано яблоко, детские голубые сады покинуты — в путь! — закатные лучи освещают падший рай — древний полигон, на котором испытывается свобода. Но как согласовать и примирить свободу воли нашей с целенаправленным и потаенным ходом Воли Высшей, в чем цель и когда откроется тайна?..»
Первый тонкий луч протянулся от небесного оконца, второй, третий, осветилась глиняная нора, церковное золото, кроткая даль за речкой. Поль сидела на изгибе березового ствола, собаки, неистово встряхиваясь, толклись у ее ног; он вошел в струящуюся листву, сел рядом.
— Что за штучки, Поль?
— Знаешь, я, наверное, правда немного сумасшедшая, — отвечала она в недоумении. — Опять привиделись эти незабудки. Голубенькие, с могилы.
— Ты же говорила! Когда я из Прибалтики приехал, да?
— Ну да. Потом забыла… то есть не вспоминала. А в это лето опять.
— Поль, это кошмар, тебе приснился когда-то, — он не добавил: «И мне! И меня мучают!»
— Может, кошмар. Но я нашла.
— Могилу?
— Да.
— Где? — ее страх, темный какой-то, непонятный, уже передался ему… соединился с его страхом.
— Тут, — она неопределенно повела головой.
— Как? В лесу?